– Легко… я выспался… В Москве у жены был…
– Господь с тобой, Кириллушко, это в сонии было… А перекрестись истово.
Больной перекрестился.
– Ну, добро, Бог тебя спас, – радостно сказал Аввакум, – скоро Владыка и на ноги тебя поставит…
Но это Аввакуму только казалось так. Правда, больной начал понемногу вставать, иногда просил есть; но так как он иногда просил «без правила», то есть без молитвы, то Аввакум не давал ему ничего и, подозревая, что это все еще шутки беса – просить есть «без правила», по целым часам морил несчастного на молитвах, на стояниях и совсем измучил его. Когда же больной, утомленный стоянием, падал в изнеможении, то Аввакум, подозревая опять-таки, что все это «диавол сон ему наводит», безжалостно стегал несчастного своими массивными каменными четками, будучи вполне уверен, что стегает самого беса, а не изможденное тело страдальца.
«Егда, бывало, стряпаю, – откровенно признается в своем “Житии” ослепленный своею мрачною верою старик, – в то время он, Кириллушко, ясть просит и украсть тщится до времени обеда, а егда пред обедом “Отче наш” проговорю и благословлю, так того брашна и не исть, просит неблагословенного, я ему силою в рот напихаю, а он и плача глотает…»
«Он же преставился, миленькой, скоро…»
Еще бы!.. Зато перед смертью «отрадило» ему от беса… Как не «отрадить»!..
И вот он лежит на соломе, холодный, окоченелый… Солнце через тюремное оконце бросило на мертвое лицо последние лучи… Незакрывшийся правый глаз из-под длинных ресниц косится на молящегося перед распятием Аввакума, и синие раскрытые губы словно бы шепчут под русыми усами: «Ах, что я тебе сделал? За что ты четками стегал меня, безумный старик?..»
На окне, как и прежде, чирикал воробей, ища крошек…
Мышонок, выюркнув из-под соломы, на которой лежал мертвец, грыз сухарь, не доеденный мертвым… А на Москве жена и дети покойника просят Морозову написать в Пустозерье грамотку к их Кириллушке… В углу так жалобно жужжит пойманная пауком муха… Бедная муха… Бедные люди!..
«Лежал у меня мертвый сутки, и я, ночью встав, помоля Бога, благословя его, мертвого, и с ним поцеловался, опять подле его спать лягу, – говорит Аввакум в “Житии”. – Товарищ мой миленький был. Слава Богу о сем! Ныне он, а завтра я так же умру!»
[8]
Часть вторая
I. Никон в Ферапонтове
Северное необыкновенно прозрачное летнее утро только что начинается. Розовая заря давно уже залила бледным пурпуром весь восточный и северо-восточный край неба, и из-за продолговатого, всего окрашенного зарею облачка вот-вот брызнут первые лучи солнца. На зеркальной поверхности Белого озера отразилась и эта розовая заря, и это окрашенное ею продолговатое облачко.
В одном из окон патриарших келий Ферапонтова монастыря виднеется большая голова с седою бородою и, по-видимому, задумчиво созерцает расстилающуюся перед ее глазами картину, розовый восток с бледно-пурпуровым облачком, гладкую, тоже розоватую поверхность Белого озера
[9], кое-где как бы дымящуюся утренним паром, большекрылую и белогрудую птицу, летающую над озером и ударяющую иногда красными ножками об ее зеркальную поверхность… Там, где птица касается воды, поверхность озера искрится, словно бы на нее рассыпали жемчуг… Ласточки, точно черненькие мушки, со своими игольчатыми крылышками и юркие, пискливые стрижи, словно пули, режут утренний воздух по всем направлениям. Голуби, проголодавшиеся за ночь, усердно снуют от надоконных наличников и карнизов монастырских зданий то к воде, то к сеновальням и конюшням, около которых всегда имеется зерно и всякая бросовая снедь. Неугомонные воробьи взапуски, точно на заказ, стараются перетрещать один другого, гоняясь за мухой и за всякой живой мелочью. У правого, приглубого, берега над остроконечными темными елями носятся вороны, оглашая воздух неистовым карканьем из-за выеденного яйца, брошенного на навоз монастырским поварком Ларкою.
Голова с седою бородою смотрит из окна на все это и трясется на плечах, как бы говоря: «Нет, нет, не надо, не надо этого… из-за чего они мечутся!.. Нет, не надо…»
На востоке из-за розового облачка брызжут золотые лучи, отражаясь и на летающей птице, и на седой бороде стоящего у окна и трясением головы как бы отрицающего все, что он видит и слышит. «Нет, нет, не надо, не надо…»
Из-за угла патриарших келий показывается согбенная фигура высокого чернеца, который, поравнявшись со стоявшим у окна, низко кланяется, а стоявший у окна грозит ему суковатой палкой и судорожно шепчет: «Кирилловский лодыжник…»
Свет все ярче и ярче заливает картину, открывающуюся глазам стоящего у окна; а он, по-видимому, все больше и больше сердится и все упрямее трясет головой…
– Забыли, все забыли патриарха Никона – патриарха Божиею милостию, – шепчет он угрюмо, отворачиваясь от окошка. – Так я же вас!..
И он с сердцем стучит клюкой об пол…
В просторной келье, уставленной в переднем углу иконами и обнесенной по стенам широкими лавками, на деревянном, со скатертью, столе две горящие свечи как-то странно мигают, бледнея перед льющимся в окна утренним светом…
– Я вас, темники и бакаки! – еще шибче стучит старик клюкой, подходя к столу.
Дверь тихо отворяется, и на пороге кельи показывается испуганное, заспанное лицо молодого служки с голым подбородком. Вошедший низко кланяется…
– Тебе чево? – озадачивает его старик.
– Звать изволил, святейший патриарх? – робко вопрошает вошедший.
– Кто тебя звал? Пошел вон! – сердится старик, стуча клюкой.
Служка лукаво улыбается глазами и исчезает за дверью.
– Ишь темники! Чертей напустили, спать не дают… Вот я царю обо всем повествую, увидите у меня! – ворчит старик и, подойдя к столу, берет исписанный лист бумаги. – Вот тут написано…
Он надевает очки и, подставив бумагу под свет, сначала про себя шевелит губами и бородой, а потом сердито читает вслух:
– «Иже жив сый привмененный с нисходящими в ров, седяй во тьме и сети смертней, – он покосился на окна и на врывавшийся в них свет утра, – окован нищетою паче желез, богомолец твой, великого государя, худой и смиренный нищей Никонишко, милостию Божией коростовый патриаршишко. Не вели, государь, кирилловскому архимандриту с братией в мою кельишку чертей напускать. Дворецкий Кириллова монастыря говорил про меня: “Что он с Кирилловым монастырем заедается? Кому он хоромы строит? Чертям, что ли, в них жить?”. И вот вечор же, государь, птица, неведомо откуда взявшись, яко вран черна, пролетела сквозь кельи во все двери и исчезла неведомо куда, и во всю ночь демоны не дали мне уснуть, одеялишко с меня двожды сволочили долой и беды всякие неподобные многие творили, да и по многие дни великие беды бесы творили, являясь овогда служками кирилловскими, овогда старцами, грозяся всякими злобами, и в окна теперь пакостят, овогда зверьми страшными являются, грозяся овогда птицами нечистыми…»