– Что, щиплетца больно?
– До крови, почитай…
– Это баклан-птица… У нас их на Дону прорва, – отозвался младший казак.
Прибежал Ларка и, протискавшись промеж Никона и Шайсупова, схватил сердитую птицу за шею. Птица слабо трепыхалась в его руках.
– А ты, святой отец, стрелять-ту дока, – удивлялся Шайсупов. – Где сему художеству навык?
– А еще в те поры, как в скитах жил…
– То-то я смотрю! Где бы, я чай, старцу навыкнуть…
– Прирежь ево, Ларка, прирежь беса! – сказал Никон, обращаясь к поварку.
– Добро-ста… прирежу…
Никон не расслышал ненавистного ему «добро-ста», которое, как и эта несчастная птица баклан, стало достоянием истории. Ни Никон, сердившийся на Ларку за «добро-ста» и застреливший баклана, ни Ларка, сеченный плетьми за «добро-ста», не думали не гадали, что и это «добро-ста», и этот баклан, и сам Ларка приобретут историческое бессмертие… А они приобрели его, послужив в то же время орудием к большему еще отягощению участи ферапонтовского заточника по смерти «собин-ного» друга его, царя Алексея Михайловича… И «добро-ста», и баклан, и сеченый Ларка – это были обвинительные пункты, на коих основалось решение властей о «тягчайшем смирении монаха Никона»…
– Отрежь ему голову.
– Добро-ста, отрежу.
– И крылья отсеки.
– Добро-ста, отсеку.
– И ноги урежь.
– Добро-ста…
Шайсупов не вытерпел и расхохотался, глядя на Ларку и на Никона.
– Беги же, неси топор…
– Добро-ста…
Шайсупов продолжал хохотать. Никон догадался.
– А ты опять меня идолом именуешь! – поднял он было клюку на Ларку, но Ларки и след простыл…
Звонили «к правилам». С берега Никон прошел прямо в церковь и стал на своем обычном месте, на правом клиросе. Братии было немного в церкви: кто на рыбной ловле, кто по другим работам, вне монастыря. Виднелись стрельцы, оба донских казака, которые, крестясь, шибко встряхивали головами, обстриженными в кружало, и вчерашние пришлые. Служил старенький, слепенький, гугнявый и весь потертый, как ржавый алтын, попик. Он не глядел в книгу, потому что ничего в ней, по слепоте и малоучению, не видел, а гугнявил так, «литургисал навпростец». Слабенький голосок его перекрикивали голуби и воробьи, которые ютились на ветхом темном иконостасе, ворковали, чирикали, дрались и совершали свои любовные дела… Глупая птица, несмысленная, безгрешная, не ведает бо, что творит…
Никон молился с умилением. Давно он так не маливался! И этот церковный полумрак, и гугнявое, смиренное литургисание потертого слепенького попика, и воркование голубей, занятых своим житейским голубиным делом, и громкие вздохи казаков, и покашливания старцев, тихое погромыхивание четок – все это располагало к умилению… Никон задумался, задумался и забылся так сладко…
В той же задумчивости выходя из церкви и не глядя ни на кого, он на паперти нечаянно поднял глаза, и – что это такое? – глаза его встретились с теми глазами… «глазами ангела»…
Он невольно остановился… Это глядела на него та молоденькая бабенка из Крохина, которую вчера мать привела к Никону для изгнания из нее беса… Она не смотрела теперь такою усталою, больною и худою, как накануне: старец Мардарий, как отец родной, принял их, обласкал, накормил, напоил, истопил для них баньку и велел им в ней попариться и помыться. Оспенного мальчика помазал святым маслом по язвенным местам. Киликейку, так звали молоденькую бабенку, тоже полечил: велел ей после бани тем же святым масличком-елейцем намазать «болящий бочок»… Киликейка хорошо поела, выпарилась в баньке, хорошо выспалась, отдохнула и смотрела теперь совсем оправившеюся, так что младший казак, ощупав теперь ее всю своими воровскими глазами, решил: «Ну, да и молодка же! Ни то погладить, ни то ущипнуть, ни то укусить, смерть хоцца!»
Киликейка, увидав добрые глаза «дедки», робко подошла к нему под благословение. «Дедко» благословил ее особенно, с нежным чувством, он так расположен был сегодня к нежности…
– Буди благословенна, дочушка по бозе! – прошептал он.
Киликейка горячо припала влажными губами к сухой руке «дедки».
– Иди за мной, я помолюсь о твоем здравии, – тихо сказал «дедко» и пошел в свою келью.
Киликейка робко последовала за ним, не смея поднять глаз.
– Вот старикам лафа, э-эх-ма! – с завистью процедил младший казак, провожая и ощупывая Киликейку жадными воровскими глазами.
В столовой келье Никона был уже накрыт маленький столик, и на нем стояло «утешение»: паюсная и зернистая икорка от благодетеля, великого государя царя Алексея Михайловича, холодная осетрина, балычок астраханский, шемаечка донская, рыжики в уксусе, яблочки в патоке, пастилка, винцо церковное.
Служка-келейник хорошо знал привычки святого отца, эти знания внушены ему были клюкою святого старца; и в то время, когда Никон «правило правил», был в церкви, служка всегда к его приходу готовил «утешение» и уходил, не смея показываться на глаза, пока святой отец кушал: он не любил, когда ему в рот глядит служка, что собака, и провожает глазами в глотку всякий кусок; и служка только тогда осмеливался появляться, когда святой отец стучал костылем в стену или колотил им в маленькое било, висевшее в молельной келье.
Войдя в столовую, Никон помолился на киоту и поставил в угол клюку.
Киликейка стояла у порога и удивленными детскими глазами оглядывала келью и все в ней находившееся; нигде, кроме церкви, не видала она ничего подобного… Глаза ее так и разбежались…
Никон ласково глянул на это наивное лицо с разинутым ртом и со светлыми, лучистыми глазами.
– Как зовут тебя, милая? – кладя руку на плечо молоденькой женщины, спросил Никон.
– Киликейкой, – застенчиво отвечала она.
– Киликейкой! Как же это? Киликия? – удивлялся Никон. – И поп зовет тебя Киликией? А?
Киликейка смотрела на «дедку» своими глупыми, но хорошенькими глазами и ничего не отвечала.
– А! Догадался… Кикилия, а не Киликия… Мученицы Кикилии память двадцать второво ноемврия… Так ты, Кикилия, «пляшущая», сиречь попросту плясовица. Так ты, миленькая, плясовица? А? Точно: образ твой благолеп зело, красавица, хоть бы Иродиаде плясовице, так в зависть бы…
Киликейка потупилась. Щеки ее так и залил молодой румянец.
– Ну, иди, сядь, милая, потрапезуй со мной, – приглашал ее к столу Никон. – Сказано бо: странного напитай.
Она нерешительно стояла. Старик взял ее ласково за плечо, подвел к столу и посадил на лавку. Киликейка готова была заплакать: такой добрый был этот «дедка»…
Сел и Никон против нее в деревянное, из массивного дуба, кресло. Он налил из муравленого кувшина чару «церковного», перекрестился и выпил. Налил еще и подал Киликейке.