– Ох, точно, сестрица: их година ночная и темная, все ночью берут и на Москве…
– Воистину, сестрица: неправда боится свету, яко тать…
Послышался глухой стук в большие ворота. Звякнула железная щеколда, и снова, казалось, все стихло.
– Пришли… я слышала щеколду, – дрогнувшим голосом сказала Урусова.
– Еще не цепи, не топор, – загадочно отвечала Морозова, взглянув на образа.
Послышался скрип главных ворот и какое-то бряцание, словно цепями. На дворе испуганные голоса…
– Они… я слышу… на дворе…
– С орудием и дрекольми, поди, – горько улыбнулась Морозова.
В постельную, испуганная и дрожащая, вошла старая няня.
– Охте нам! Владычица!..
– Уйди! Уйди, няня! – строго сказала боярыня. – Это не к тебе, а ко мне… Уходи, иди к Ване!
Старушка, обхватив голову и качаясь из стороны в сторону, вышла.
Слышно было, как растворялись входные в палаты двери, раздавались голоса… Вот уже близко.
Морозова упала на лавку и в отчаянии ломала руки. Урусова, стоя на коленях, подняла к ней руки.
– Матушка-сестрица! Дерзай! С нами Христос, не бойся!
– Ох, не боюсь я! Сама того искала! – страстно отвечала Морозова. – А плачу о том, что страдала мало!.. Я боярыня белотелая, не изнурили меня, не измучили, я не заслужила венца! Зачем я не смердовка голодная!
– Полно, полно, родная!.. Встань, положим начала… Идут…
Морозова выпрямилась, и глаза ее снова блеснули… «Попрошу, чтобы больше мучили, жгли бы боярское тело, клещами бы рвали», – мысленно порешила она.
Сестры не торопясь положили по семи приходных поклонов. Дорогие четки Морозовой звучали в такт с крупными жемчугами на шее Урусовой, когда они кланялись, шурша шелком одежд: одна – черной, монашеской, другая – цветной, княжеской.
– Благословимся свидетельствовать истину, – сказала Морозова, тяжело дыша от поклонов и внутреннего волнения.
– Благословимся, сестрица.
Сестры благословили одна другую. Урусова потянулась к сестре, чтобы обнять и поцеловать ее.
– Не прикасайся мне, не убо взошла к Отцу моему, – тихо отстранила ее Морозова.
– Что с тобой, сестрица? – изумленно спросила молодая княгиня.
– Разве ты забыла, что мне и с сестрой нельзя целоваться, я инокиня… Разве в гробе поцелуешь меня…
Урусова застонала и поклонилась сестре в ноги. Та ответила ей таким же земным поклоном.
– Я лягу на одр свой, а ты ложись там, в келейке матери Мелании, на ея одре.
– Для чего ложиться, сестрица?
– А ты ноли хочешь на ногах встретить волка, грядущего в овчарню, и поклоном почтить его?
– Нету, сестрица… А сидя?
– Недостоин он и того: тать входит в дом хозяину на одре сущу… Это разбойники к нам идут.
В соседних комнатах послышались шаги и голоса…
– Где они?
– В опочивальне… туда входить нельзя…
– Что ты, раб-холоп! Мы царевым именем…
Морозова, совсем одетая, легла на постель, «на одр», близ иконы Пресвятой Богородицы Феодоровской. Урусова удалилась в соседнюю с опочивальней келейку, где обыкновенно скрывалась Мелания, и всегда под чужими именами, потому что ее всегда разыскивали «волци» и не могли найти: она была неуловима, сегодня она Анна, завтра Александра, послезавтра Кикилия, Асклепиада, Нунеха, Вивея, Виринея, Овечка, и все эти имена разыскивались, и ни одна «овечка» не попадалась «волцям» в руки.
Морозова лежала с открытыми глазами, перебирая четки, и, по непонятному ей сцеплению мыслей, вдруг вся перенеслась в прошедшее, в свое девичество, когда в своей вотчине, стоя у тенистого пруда, она кормила лебедей, а из-за лесу неслись звуки охотничьей трубы…
У дверей опочивальни звякнуло что-то металлическое, «сабля стрельца либо крест попа», и двери с шумом растворились… В дверях показался черный клобук над бледным лицом с рыжею бородою, а за ним лысая голова с узкими, постоянно моргающими глазками… Далее, в глубине следующего покоя, звякали сабли и грубо топались сапоги стрельцов…
– Се Иуда, – как бы читая Евангелие, проговорила вслух Морозова, не шевелясь и смело глядя на гостей. – Се Иуда, един от обоюнадесяте прииде, и с ним народ мног со оружием и дрекольями.
Пришедшие, как бы подзадориваемые этими словами, «дерзостно» выступили на середину опочивальни.
– Ты кто? – обратилась Морозова к клобуку, не переменяя своего положения.
– Посол от великого государя, его царского пресветлого величества, Чудова монастыря архимандрит Иоаким, – торжественно отвечал клобук.
– А меня, боярыня, я чаю, знаешь? – спросила, щурясь глазами, лысая голова.
– Думнова дворянина Ларивона Иванова «наверху» знавала, а разбойника Ларивона Иванова вижу впервое, – отвечала Морозова.
– Я не разбойник, а посол царев, – гордо возразил думный дворянин.
– Царские послы не врываются по ночам к честным вдовицам в опочивальни, яко тати и разбойники, – продолжала Морозова. – Почто вы днем не пришли?
– Не наше это дело, боярыня, а воля царева.
– Мы не спорить пришли, – перебил строго Иоаким, – а объявить волю цареву… Встань, боярыня.
– Не встану, – отвечала Морозова.
– Встань, говорю я! – настаивал Иоаким. – До тебя есть великого государя слово, а его лежа слушать не подобает.
– Не встану! – повторяла Морозова.
– Встань, да не впадешь в напасть!
– Не встану, не шевельнусь!
И архимандрит, и думный дворянин даже назад попятились… Вот баба!..
– Трикраты говорю: встань, – хрипло повторил архимандрит, поднимая крест.
– Трикраты и стократы реку: не встану, перстом не пошевельну!
Послы в недоумении переглянулись: первый раз в жизни они наскочили на такой кремень-бабу!.. Она лежала такая молодая, красивая, нежная.
– Боярыня! Федосья Прокопьевна! – взмолился архимандрит, боясь, чтобы и его не постигла опала за то, что он царскую титлу – экое великое дело! – говорит перед лежащей на постели бабой. – Боярыня! Присядь по малости.
– Я не присяду перед татями! – был ответ.
– Ах, господи! – всплеснул руками Ларион Иванов.
– Вы тати, разбойники, а не послы! – продолжала боярыня, теребя четки. – Вы, как жиды за Христом, пришли за мной ночью, по Писанию: «Се есть ваша година и область темная…»
У архимандрита крест в руках заходил от волнения: он чувствовал, что евангельское слово о ночных набегах на раскольников указывает именно на них, бьет по их совести… Ему стало стыдно и омерзительно… «Отчего не днем! Зачем таиться!» Краска стыда залила его лицо…