Урусова радостно перекрестилась.
– «…также мучили на пытке. И Акинфеюшку Данилову…»
– Батюшка! Светик мой! И меня не забыл! Господи. – Акинфеюшка вскочила с соломы, на которой сидела у ног Морозовой, и, упав на колени, стала молиться и класть поклоны.
– «И Акинфеюшку Данилову с вами же пытали и кнутом били. Приглашаху еретики, у пытки стоя: “Отверзитеся знамения Христова и пять перст от святых преданных в руке не слагайте; но приимите извол государев три перста и запечатайте себя антихристом, богом нашим, мы же к вам милостивы будем”. Вы же, троица святая, Феодосия, и Евдокия, и Акинфия, умрети изволиша Христа ради и не послушаша духа противного. В муки ввержения быша без чести обнаженным телесем и раны прияша. Тоже чепьми окована быша и во юзилищах мучени много времени быша. Таже всех вас и с иными, страждущими Христа ради, обще живых в землю вкопали, и инии отцы и братия наша огню предани быша. Молю вы о Господи, детки мои духовные, святии и истиннии раби Христовы: Бог есть с нами, и никто же на ны! Кто может нас разлучити от любви Христовы? И сам диавол не учинит ничево стоящим и держащимся за Христа крепце. Что воздам вам, земнии ангели, небеснии человецы? О святая Феодосия и блаженная Евдокия и страстотерпица Акинфия, мученицы и исповедницы Христовы, делателие винограда Христова! Вертоград едемский вас именую и Ноев славный ковчег, стоящ на горах Араратских, светлии и доблии мученицы, столпи непоколебимии! О камение драгое, акинф, и измарагд, и аспис! О трисиятельное солнце и немерцающие звезды! Кто не удивится и кто не прославит терпение и мужество ваше против козней врагов и разорителей церковных? Не стени разоряют, но законы. Не токмо осуждены будут в век грядущий жиды, иже Господа убиша, плоть его терзавше, на Крест пригвоздивше, оцтом и желчию напоиша и копием в ребра прободше, апостолов побивше и Богу не угодивше, якоже никонияне жертву духовную опровергоша и Духа Святого глаголют не истинна быти, но просто животворяща, а вся церковная, духом святым преданная, отмещут и зле развращают, на плотское мудрование сводят. Кольми суть паче жидов осудятся, понеже невидимого Бога борют. Тамо видимую плоть терзаху, зде же невидимый Дух Святый воюют их же грехи и мученическая кровь загладити не может. Так Златоустый пишет на послание апостольское в беседах, нравоучении обличая схизматики, еже есть раздирающие церковь, яко же, ныне видим, творят никонияне; вся Богом преданная и святыми отмещут, да говорят сами диаволом научени: “Как бы нибудь, лише бы не по-старому”. Ох, собаки! Что вам старина та помешала? Разве то тяжко, что блудить не велят старые святые книги? Блуд, собака!..»
Вдруг тихо, осторожно скрипнул тюремный засов.
– Ох, господи! Кто это?
– Неурочный час… розыск… прячь письмо, сестрица…
В дверях показалось знакомое Морозовой лицо московского подьячего из Розыскного приказа, красное угреватое лицо «людоеда» Кузмищева, как его величала вся Москва.
– Что вы читали? – спросил он, взглядываясь со свету в темноту.
Все молчали. Слышно было тихое шуршание бумаги: это Морозова комкала у себя за спиною Аввакумово послание.
– По указу его царского пресветлого величества доказывайте, что читали? – повторил свой вопрос «людоед», приближаясь к Морозовой.
– Молитву читали, – смело отвечала за всех Юстина.
– Не молитву, воровское письмо! – громко сказал подьячий.
– Мы не воры! – так же резко отвечала Юстина.
Но не научившаяся притворяться Морозова выдала себя: шорох бумаги и смущение обличили ее… Подьячий схватил ее за плечи, потом за локти…
– Владычица! Что ж это!.. Ах!..
Письмо уже было в руках «людоеда»…
– А! Молитва-ста…
Но в один миг Юстина наскочила на него, вырвала из рук его письмо и, скомкав комом, засунула себе в рот. Подьячий кинулся на нее: завязалась борьба… Сильная, привыкшая ко всему монахиня, защищая свой рот, который силился разодрать «людоед», чтобы достать дорогое для него поличное, так хватила своего противника, что тот навзничь повалился на солому.
Предательское письмо было проглочено мужественною инокинею…
Через несколько дней, рано утром, узницы были разбужены стуком топоров. Слышно было, что около их тюрьмы что-то строили. Какой-то веселый плотник пел фальцетом:
Построю я келью со дверью,
Стану я Богу молитца,
Штоб меня девки любили,
Крашоныя яйца носили,
Тили-тили-тили-тили-тили;
Грушевым квасом поили…
– Что ты, дьявол, разорался! Али не знаешь, каку хоромину-ту ладим, – останавливал певуна другой голос.
– Знаю, амбаруха аховая, ешь ее мухи!
Вили-вили-вили-вили-вили —
Толченыем луком кормили…
– То-то, слякоть эдака! А он ржет, жеребец!
– Ржу, потому за хоромину эту боярин денег дал… есть на что жеребяткам хлебушка купить, а то вон с голоду попухли…
Э-эх – толченыем луком кормили…
Морозова выглянула в оконце и перекрестилась: она узнала, что это за хоромину строили… Делали два сосновых сруба, в расстоянии не более сажени один от другого, словно бы это готовили обшивку для колодцев. Тут же навалены были десятки снопов ржаной соломы.
– Что, сестрица? – тревожно спросила Урусова, по лицу сестры поняв, что там строится что-то необыкновенное.
– Горенки нам строят, – с горькою усмешкою отвечала Морозова.
К плотникам подошел подьячий Кузмищев.
– Живей, живей, ребята! – понукал он. – Чтобы к полдню было готово.
– Добро-ста, – отвечал певун, почесывая в затылке, – стараемся для вашей милости.
Узницы попеременно выглянули в оконце. Взгляд Юстины встретился со взглядом подьячего. Последний отвернулся.
– Видели, сестрицы, что нам припасают? – тихо спросила Морозова.
– Видела, матушка, – отвечала Юстина.
– И слышали, что подьячий сказал?
– Слыхали, к полудню: полдничать хочет «людоед» мясцом нашим.
– Так надо бы нам, сестрицы милые, подумать о душе, – продолжала Морозова.
– Всю жисть, матушка, думали о ней, – снова отвечала за других Юстина.
– А все же подобает по закону исправу учинить на отход души.
– Знамо, помолимся Господу.
– Помолимся по церковному преданию: канун отпоем по душам нашим, а там простимся.
– Да, – сказала, как бы про себя, Акинфеюшка, – в путь-дороженьку снарядиться надо… А долга дорога та, далеко иттить будет, дале, чем до Киева.
Морозова стала петь отходную. За нею повторяли и остальные узницы. Чистый, серебристый голос Урусовой часто срывался и дрожал, как слабо натянутая струна, но зато голос сестры ее, ровный, твердый, за душу хватающий, постоянно, казалось, крепчал грудными, глубокими нотами. Юстина пела твердо, спокойно, как будто бы она не себя отпевала, не с собой прощалась на пороге таинственного будущего, а читала по чужому, совершенно ей не знакомому мертвецу.