Мериптах любил отца с матерью, но не любил появляться здесь, наверху, и не чувствовал себя здесь дома. Вот эти четыре светящиеся двери по правую руку – это покои отца; четыре испускающие такой же, только еще восхитительно пахнущий свет, слева – сторона матери. По традиции, правитель и правительница ночевали на разных территориях. К кому первому? Мериптах любил их одинаково, но и знал к тому же, что его появление будет одинаково неуместным на обеих половинах. Но нельзя же в одиночку жить с тем, что узнал вчера!
Мериптах повернул направо. Прошел через «Залу вечернего отдыха», расположенную так, чтобы не пускать внутрь предзакатное дыхание светила. Здесь, среди разбросанных на мозаичном полу циновок, низеньких табуретов и лежанок с загнутыми спинками, стояли две большие кифары, некогда привезенные сюда Бакенсети – в год вступления на опустевший мемфисский трон. Вечером они зазвучат так, что покажется: поют птицы, сидящие на деревьях, что изображены на стенах, – картина изобильного урожая и благоденствия. Можно ли представить лучшее окружение для вечернего полусна.
Затем мальчик миновал целый лабиринт небольших прямоугольных и полукруглых помещений, смысл и назначение их были ему не ясны и не интересны. Не только он, редкий посетитель этих мест, рисковал тут запутаться, но и люди более опытные. Вот маленький коридорчик, один поворот, другой – и за белой полотняной занавесью ночные покои князя.
Из-за занавеси донеслись звуки нескольких голосов. Скорее всего, благородный правитель испражняется и беседует с главным дворцовым лекарем Нахтом. В последнее время они неразлучны. Князь специально выписал его два месяца назад из Авариса, поставил над всеми прочими «слугами тела», велел доставить Нахту все известные снадобья и коренья и проводил вечера в беседах с ним. Прочие лекари, куаферы, умельцы заговаривать кровь, «победители бородавок» и просто колдуны были выметены из ближних покоев князя и теперь, обиженно злословя, ютились в неуютных, навещаемых крысами и змеями подвалах дворца. Все знали, что Бакенсети презирает традиционное знахарство и не верит в «храмовое лечение» молитвой, заговором и переменой имени. И терпит всю эту публику в своем доме только ради того, чтобы лишний раз не оскорблять чувства суеверного своего народа. Когда же дошло до дела, он, конечно, пожелал, чтобы ему помогал человек точных умений и доказанных знаний.
Мериптах осторожно отогнул краешек занавеси и заглянул внутрь. В открывшееся помещение солнце попадало через несколько маленьких квадратных отверстий под самым потолком. Здесь правителя Мемфиса обливали прохладной водой из кувшинов, когда жара становилась нестерпимой, или перед тем как он начинал переодеваться к очередной трапезе. В дальнем углу стоял большой дощатый ящик, украшенный замысловатой росписью, наполовину наполненный песком. Его накрывало алебастровое сиденье. Это был главнейший нужник княжества. Все мужчины Египта справляли свою нужду сидя. И малую тоже, в отличие от женщин, которые мочились стоя, лишь расставив пошире ноги. Это обыкновение было самым распространенным предметом насмешек иноземцев над жителями великой долины. Вообще-то правитель Мемфиса любил в эти благословенные утренние часы очищения кишечника и мочевого пузыря поболтать с придворными о дворцовых новостях, послушать какие кому приснились сны и просвещенно посмеяться над нелепыми и суеверными толкованиями привидевшихся событий. Быть допущенным к телу номарха в эти минуты телесного откровения считалось признаком особого доверия, а услышать рокот княжеского ветра добрым знаком.
Но сейчас Бакенсети не мылся и не мочился. Он лежал на длинном деревянном столе совершенно обнаженный, главный лекарь держал над ним маленький белый кувшин, из которого на княжескую спину лилась тонкая, масляно поблескивающая струйка. Можно было подумать, что это солнечный луч ласково впивается князю в позвоночник. Это было завораживающее зрелище, кроме того, мальчику было понятно, что и событие тут особое, явно не предполагающее его, сыновнего, присутствия.
Нахт отставил кувшин и начал разгонять по княжеской коже тонкую масляную лужу, но вдруг остановился. И сразу вслед за этим оба – и князь, и лекарь – одновременно поглядели на Мериптаха.
– Что ты здесь делаешь?! – спросил Бакенсети тихим страшным голосом.
И Мериптаху стало ужасно горько, что он огорчает этого столь дорогого ему человека. Он что-то залепетал о крокодиле, о реке, уже прекрасно понимая, что не может быть выслушан, а должен ретироваться, вернув на место занавесь.
Бесшумно и быстро он пересек по прохладным полам отцовскую половину, наступая легкими стопами то на взлетающую утку, то на догоняющую ее стрелу, то на плечо охотнику, то на хвост льву. И вот уже оно, облако любимого аромата матушкиных покоев. И под потоком лукавых взглядов, пущенных в него изо всех углов, он проскользнул к утреннему, затененному балкону, где княгиня Аа-мес подвергалась утреннему облачению. Сидя в высоком кресле, чьи спинка и подлокотники были покрыты золотою чешуей, а каждая ножка была выполнена в форме комического божка Бэса, в центре замедленного вихря, создаваемого тремя большими опахалами, она медленно пила прохладное молоко из маленькой чашки. Она была уже почти одета в белое гофрированное платье с разрезом, доходящим почти до пояса. Платье крепилось лишь на левом плече пряжкой в виде птичьей лапы, оставляя правое открытым. Поверх была надета тонкая рубашка, бахрома рукавов не скрывала острых, ослепительных локтей и запястий. Иначе как же можно было бы рассмотреть браслеты, занимавшие пространство чуть ли не до локтя. На голову уже был водружен и уравновешен навесными буклями большой, хотя и не парадный, парик, украшенный скромной диадемой из синайской бирюзы, лазурита и золотых финтифлюшек. Концы диадемы, два плетеных волосяных шнура, как раз увязывала на затылке княгини сама Бесте, высокая надменная азиатка, «хранительница одежд». Круглолицая, некрасивая, подозрительная и совершенно безжалостная. Именно она наказывала розгами Мериптаха, когда он был маленьким, и продолжала наказывать теперь, лишая из-за любого ничтожного прегрешения возможности видеться с матушкой. Другая, тоже азиатка, Азиме, ее помощница и в делах гардероба, и в делах наказания, засовывала соломинку в каменный сосуд с ароматическим маслом, чтобы высосать оттуда длинную каплю и пропитать ею и своим жарким дыханием левую нижнюю буклю парика, так же как она пропитала все прочие.
С тоской необыкновенной подумал мальчик о том, что и здесь он не совсем вовремя. Облачение матушки – это процесс таинственный. Сейчас принесут изображения богинь, чтобы их видом напомнить жене правителя о ее величии и долге.
– Что тебе, Мериптах? – сказала Аа-мес в поднесенную к губам чашку. Сказала так тихо, словно беседовала именно с чашкой, а не с сыном. Сказала, не поворачивая головы, оставаясь для мальчика невыносимо влекущим, поразительно очерченным профилем. Профилем почти статуи, когда бы не едва заметное движение слегка выпуклых, непреднамеренно капризных губ. Мериптах замер, пораженный этим зрелищем, особенно выразительным почему-то именно сегодня. Дыхание у него остановилось в середине груди, подпираемое снизу холодом, а сверху подавленное восторгом. Княгиня и не думала повторять свой вопрос, она отхлебнула молока, порцией не большей, чем за один раз отхлебывает никуда не спешащая ящерица.