Сталин спрашивает меня: «А кто такой, собственно говоря, Малиновский?» Отвечаю: «Не раз докладывал вам о Малиновском. Это – известный генерал, который командовал корпусом в начале войны, потом армией, потом Южным фронтом. У него были там неудачи, вы же знаете». Сталин, конечно, знал, что тот фронт был обойден противником и развалился. Враг легко захватил Ростов, за что Малиновский был освобожден от должности и переведен в тыл. Позднее он командовал 66-й армией, был заместителем командующего войсками Воронежского фронта, потом сформировал 2-ю гвардейскую армию. Мне припомнили, где служил Ларин, как Малиновский просил к себе Ларина и как добился, чтобы ему уступили.
Нужно сказать, что Щербаков был большим мастером обыгрывания таких вещей с целью не охладить как-то Сталина, а наоборот, подбросить ему материальчик, который его взвинчивал бы и бесил. Щербаков понимал, что гнев против Малиновского будет направлен, прямо или косвенно, и против меня. «Все это, – говорит Щербаков, – не случайно. Почему он не написал “Да здравствует Сталин!”, а написал “Да здравствует Ленин!”?» Я отвечаю: «Не могу сказать. Он застрелился, видимо, под влиянием какого-то психически ненормального состояния. Если бы он был в нормальном состоянии, то не застрелился бы. Повода ведь стреляться у него не было». Все, казалось бы, ясно. Но нет. Щербаков опять жевал свое, растравлял рану, подсыпал соли. Мне пришлось тогда пережить много неприятностей.
Конечно, самым выгодным для меня было бы просто сказать, что Ларин растакой-сякой-разэдакий, да и Малиновский такой же. Но я не был согласен с этим и не мог так говорить Сталину. А Сталин вновь: «Кто же такой Малиновский?» Отвечаю: «Малиновского я знаю. И знаю только с хорошей стороны. Не могу сказать, что знаю его много лет, но знаю его с начала войны. Все это время он вел себя хорошо, устойчиво и как человек, и как генерал». Над Малиновским явно нависла угроза. Тут сплелись и падение Ростова, и самоубийство Ларина – все увязывалось в один узел. Сталин: «Когда вернетесь к себе на фронт, надо будет за Малиновским последить. Вам надо все время быть при штабе 2-й гвардейской армии. Следите за всеми его действиями, приказами и распоряжениями». Одним словом, я лично отвечаю за Малиновского и его армию, должен быть глазом, наблюдающим за Малиновским от партии и Ставки. Говорю: «Товарищ Сталин, хорошо, как только приеду, буду неотлучно с Малиновским».
Я улетел в Верхне-Царицынский. И тогда я как бы забыл дорогу в штаб фронта, передвигался вместе со 2-й гвардейской армией, располагаясь всегда рядом с Малиновским. Малиновский умный человек. Он понимал, что это является результатом недоверия к нему со стороны Сталина. В моем же лице он видел контролера над своими действиями. Когда мы перемещали штаб, то мне и квартира отводилась рядом с Малиновским. Получалось, что я уже являлся скорее членом Военного совета 2-й гвардейской армии, чем всего фронта. Собственно говоря, в ней и заключалась наша главная сила на фронтовом направлении, так что не возникало противоречий по существу. А Малиновский все распоряжения и приказы, которые готовил, до того, как подписать, обязательно согласовывал со мной. Я их не подписывал, потому что это не входило в мои обязанности, но все его приказы и распоряжения знал, и Малиновский все мне докладывал.
Дела у нас продвигались хорошо. Я был доволен и положением дел на фронте, и Малиновским – его способностями, его распорядительностью и его тактом. Одним словом, в моих глазах он выделялся на фоне других командующих, и я с уважением к нему относился. Работать с ним было хорошо.
К нам тогда прилетел товарищ Ульбрихт
[440] и с ним вместе два немца-коммуниста. Они приехали для того, чтобы вести антифашистскую пропаганду с переднего края через рупоры-усилители: призывали, чтобы немцы сдавались в плен. Это была главным образом вечерняя и ночная работа. Ульбрихт ползал по переднему краю с рупорами и обращался к солдатам и офицерам войск Паулюса. Мы всегда обедали вместе с Ульбрихтом, и я шутил: «Ну что ж, товарищ Ульбрихт, сегодня вы на обед не заработали, никто не сдался в плен». Он спокойно продолжал свое дело. Однажды мне доложили, что к нам перебежал солдат из состава окруженцев. Я сказал: «Ну-ка, приведите его, спрошу, что за человек, узнаю его настроение и как он оценивает моральное состояние своих товарищей». Привели. Говорю: «Кто вы такой по национальности?» – «Поляк». – «Как же вы попали в немецкую армию?» – «Я из той части Польши, которая вошла в состав Германского государства, меня призвали». – «У нас, наверное, будет формироваться новая Польская армия. Надо ведь Польшу освобождать. Как вы к этому относитесь?» – «Да, надо освобождать». – «А вы в Польскую армию запишетесь? Пойдете туда?» – «Нет, не пойду». – «А как же освобождать Польшу?» – «Польшу русские освободят». И довольно нагло отвечает. Мне это не понравилось. Я потом и говорю Ульбрихту: «Вот ваш солдат, не немец, поляк, сбежал от немцев, но он и не за нас, он даже освобождать свою Польшу не собирается».
Затем были взяты в плен несколько чистокровных немцев, как раз перед Рождеством. Я сказал, чтобы их доставили в расположение штаба Малиновского, и мы начали их допрашивать. Но это был уже не допрос, а скорее пропагандистская беседа. Мы ее вели вместе с Вальтером Ульбрихтом. Сначала я приказал, чтобы их отвели в баню, помыли, переодели, избавили от насекомых, дали им по 100 граммов водки (ведь Рождество!), покормили. Далее мы начали беседовать с ними. Один из этих пленных особенно отличался, с моей точки зрения, хорошим настроением. В нашем понимании, конечно. Он был против нацистов, против Гитлера, против войны. Ульбрихт ему: «Мы хотим обратно вас забросить. Вы согласны отправиться?» Тот отвечает: «Согласен. Даже прошу, перебросьте нас. Мы вернемся и все расскажем своим товарищам». Однако тут же в этой группе получился раскол. Один из пленных заметил: «Зачем же нас перебрасывать назад? Если перебросите нас сейчас, то нас расстреляют. Никто не поверит ни в то, что мы убежали от вас, ни в какую-то другую версию, которую вы придумаете». Довольно-таки серьезная перепалка возникла у пленных между собой. «Наш» немец говорит: «Ты трус! А я пойду. Пусть меня расстреляют, но и это сыграет свою роль».
Мы с Ульбрихтом уже согласились было перебросить эту группу к противнику. Вдруг об этом узнал Толбухин и пришел ко мне: «Товарищ Хрущев, я узнал, что придумали вы с Ульбрихтом. Не делайте этого, прошу. Пленные теперь знают расположение нашего штаба, выдадут своим, и нас разбомбят. Хотя бы не перебрасывайте до тех пор, пока я не переведу штаб в другое место. Я не хочу подвергать людей опасности». Я говорю: «Как же так? Мы привезли их с завязанными глазами и увезем с завязанными, они и не знают, где находятся». – «Нет, я рисковать не могу». Вижу, если он расскажет Сталину, Сталин меня не поддержит. Я не говорил Ульбрихту о настроении Толбухина, а просто сказал: «Товарищ Ульбрихт, видимо, придется отложить нам эту акцию, потому что есть риск, что пленные могут выдать расположение нашего штаба». – «Ну, раз нельзя, значит, нельзя!» И продолжал свою деятельность. Насколько же были серьезными опасения Толбухина? Я и сейчас с ним не согласен. Слишком уж большая осторожность. Думаю, что никакой опасности для штаба не было, даже если бы мы перебросили этих людей туда, в «котел».