Книга Бог пятничного вечера, страница 38. Автор книги Чарльз Мартин

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Бог пятничного вечера»

Cтраница 38

После просмотра видео моя команда и поручители тут же «слили» меня. Одри перестала приходить на свидания и не отвечала на звонки, а судья Гейнер отказал в освобождении под залог. Суд надо мной начался через восемь месяцев. В течение всего этого времени меня не навещал никто, кроме матери, адвоката, Рея и Вуда.

Процесс освещался всеми крупными новостными сетями и длился восемь дней. Я наблюдал за всем в состоянии оцепенения, не веря, что это происходит со мной. Джинджер была последней вызванной обвинением свидетельницей. После ее рассказа, вбившего последние гвозди в мой гроб, Стефани сделала попытку провести короткий перекрестный допрос, который ни к чему не привел и которым Джинджер, похоже, наслаждалась и управляла. Говоря по правде, она разбила Стефани наголову и при этом самодовольно поглядывала на меня. «У меня больше нет вопросов, ваша честь», – только и сказала мой адвокат и села зализывать раны. Судья Гейнер объявил перерыв, за которым последовали закрытые прения на следующий день. Когда обе стороны закончили выступления, судья проинструктировал жюри присяжных и отправил их на совещание.

Пока мы ждали вердикта, судья поручил секретарю напомнить мне, что на столе лежит признание, которое мне нужно только подписать. Он тоже видел письмена на стене и, послав секретаря, хотел сказать мне, что конец близок.

Я отказался в последний раз.

Во время суда Одри, принимая во внимание откровенный характер видеозаписей, держалась в стороне – и от меня, и от всех остальных. Моя жена не присутствовала на заседаниях – ни когда обвинение предъявляло свои доказательства, ни когда Стефани защищала наши – и появилась за несколько минут до объявления вердикта.

Жюри присяжных совещалось два часа.

Когда зачитывали приговор, Одри сидела в дальнем конце четвертого ряда. Во время процесса я общался только со Стефани Уолш и моей мамой – как и у Одри, случившееся разбило ей сердце, – и время от времени перебрасывался словечком с Реем и Вудом. Мама заболела во время суда и до конца уже не оправилась, умерла на моем втором году заключения. После того как меня посадили, Стефани предъявила иск и получила по суду плату за свою защиту с материнской страховки.

Меня признали виновным по четырем пунктам обвинения и невиновным в «намерении распространить наркотики». Эти четыре пункта по совокупности потянули на двадцать лет тюрьмы с возможностью досрочного освобождения по истечении двенадцати лет. И если присяжные признали меня виновным по четырем пунктах из пяти, то суд общественного мнения – во всех предъявленных обвинениях, плюс еще парочке сотен. Больше тысячи человек провожали меня проклятиями, когда автобус со мной выехал за двойные ворота с колючей проволокой. На одном плакате было написано: ПОХОРОНИТЕ ЕГО ПОД ТЮРЬМОЙ!


В тюрьму я вошел злой на весь свет, даже пот мой вонял злостью. Неделю за неделей, месяц за месяцем корень моей ненависти к женщине, ныне известной как Энджелина Кастодиа, разрастался, шел вверх, расцветал и исходил ядом. Через год он уже целиком поглотил и поработил меня: я не спал, не ел, не разговаривал. Каждую ночь я ложился спать, представляя, как хрустят под моими руками кости ее шеи.

Представить это было нетрудно.

С первого дня в тюрьме дюжины адвокатов предлагали подать апелляцию, но даже мне все было ясно. Их заботило не мое оправдание и тем более не моя невиновность. И уж определенно не мой брак. Они пеклись о своем имидже и о той выгоде, которую можно было извлечь из моей популярности. А поскольку ненависть не считается ни с чем, я возненавидел и их тоже.

По ночам в камере я мысленно перебирал впечатавшиеся в память образы двенадцати членов жюри присяжных, Рона Эйбла, судьи Гейнера, Бейлифа, мистера Кастора, судебной стенографистки, мисс Фокс, пятидесяти с лишком репортеров, женщины, приносившей воду для членов жюри, ассистентов, помогавших законникам.

Лицо каждого врезалось в мою память, и я ненавидел их всех до единого.

Окружавшие меня чуяли эту ненависть. Злость сочилась из моих пор, как чеснок, и решетки камеры казались просто зубочистками в сравнении с теми, что были внутри меня. После двух лет я уже не мог больше ненавидеть, но это не значило, что я перестал ненавидеть. Это означало, что я уже не мог вместить в себе больше ненависти. Чаша моя переполнилась, но питье из нее убивало.

Как-то раз, на третий год, Нейт Роберсон, здоровенный малый, отбывавший пожизненное за несколько преступлений, подкупил охранников, вошел следом за мной в камеру и, когда дверь за ним закрылась, попытался меня нагнуть. Чтобы вы представили, насколько далеко я зашел, скажу, что я улыбнулся, услышав, как щелкнул дверной замок. Получив цель, я открыл клапан ненависти и в его физиономии увидел черты всех тех, кто был в зале суда. В итоге я получил две ножевые раны, которые пришлось зашивать, а он остался на полу – без сознания, с множественными внутренними и внешними повреждениями и несколькими сломанными костями. Кровь, и его, и моя, покрывала нас и чуть ли не всю камеру. Потребовалось больше восьми часов операций, чтобы восстановить ему лицо, локоть, плечо и колено. Когда его увозили чуть живого, я орал что есть мочи. Кричал всем, кто слушал: давайте, идите все, откройте все двери и отправьте всю тюрьму сразу.

Никто не хотел связываться со мной, включая меня самого.

Принимая во внимание длительное пребывание Роберсона в тюремной больнице и свидетельство охранника, согласно которому я, по сути дела, был предполагаемой жертвой и просто защищался, слух распространился по всей тюрьме, и я отбывал наказание в относительном покое и тишине. Даже банды оставили меня в покое. Это означало, что я жил наедине со своими воспоминаниями, эмоциями и шепотами, грозившими мне смертью. К концу четвертого года, когда до меня дошло, кем я стал и кем никогда не буду, я свалился с койки и рассыпался на мелкие кусочки на полу. Я днями выл, ревел во всю мощь легких. Та ненависть, что еще не вышла из меня с потом, вытекала со слезами, вырывалась с криками.

Вот тогда жизнь полностью выпотрошила, опустошила меня, и душа моя сломалась пополам.

Я пробыл там уже тысячу пятьсот семь дней – четыре года, один месяц и пятнадцать дней, – когда Гейдж Меркель постучал в мою камеру.

– Ты – Ракета?

Я даже не взглянул на него. Он подбрасывал в воздух мяч – предмет, которого я не касался с тех пор, как вошел сюда.

– Первый раз, когда я увидел, как ты играешь, ты бросил больше чем на шестьсот ярдов. Неплохо для… – Гейдж повернулся, чтобы посмотреть на меня, и прошептал: – Первокурсника.

Нити, за которые он дергал, были привязаны к саднящим и язвящим якорям, похороненным под временем и остатками злости.

Что-то поднялось из глубины.

Я посмотрел на Гейджа и вспомнил.


Отец купил мне новые бутсы, помог зашнуровать, застегнул ремешок шлема, который был мне так велик, что я почти ничего не видел сквозь маску, и стал учить бросать мяч.

Оказалось, у меня получается по-настоящему хорошо.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация