Ему нравился его Город. Он гордился тем, что живет именно здесь, среди этих людей, что занимается очень важным делом – шьет сапоги. Кому, как не ему, узнавать своих соседей по шагам. Ведь по мостовой стучали, шаркали, подскакивали, прихрамывали его сапоги, ботинки, сандалии. Говорят, он был хорошим сапожником. У него шили обувь не только жители Верхнего, но и знатные люди из Главного Города, они, правда, укутывались в дорогие плащи и глубоко надвигали шляпы, пряча глаза, но мастеровых не обманешь, знатных господ видать за версту даже в тумане.
Еще несколько лет назад он придумал новый состав клея, который помогал обуви дольше оставаться сухой, не промокать в дождях и вечной мороси. Смола с корявых деревьев, что растут к западу от крепостных стен, показалась ему достаточно клейкой, к тому же он заметил, что вода на ней всегда собирается в капельки и кора под смолой всегда остается сухой. Новый клей отлично склеивал подошвы, пропитывал стыки, стежки, щелки. Ботинки получались почти непромокаемыми, по крайней мере, их хватало на одну долгую дождливую осень.
Ганс жил простой, почти счастливой жизнью. Его ценили как сапожника. Берта любила останавливаться перед его мастерской и пересказывать последние новости и сплетни. Соседи никогда не отказывались помочь, да и он сам всегда был рад прийти на помощь любому. Правительство заботилось о том, чтобы враг не проник в Город. Дожди обеспечивали Ганса работой, туман – укрытием.
Летом он часто пропадал за городом, где собирал драгоценную смолу, зимой – на ярмарке кож, весной спускался в лагуну помогать старому рыбаку конопатить и приводить в порядок разваливающуюся лодку. Осень всегда приносила много заказов, и он работал особенно усердно, часто не успевая хоть раз за день выйти на улицу, где туман из-за проливного дождя поднимался над землей чуть выше, чем обычно.
Он любил свой Город, делал, что следовало, чувствовал себя нужным и был доволен тем, что имеет. Только почему-то именно сегодня, в это промозглое зимнее утро, в его сердце поселилась какая-то смутная тоска, которая к обеду, изрядно побродив по его телу, оформилась наконец в тревожный вопрос: как и когда он родился?
У молочницы Марты вчера мальчишке, пятому по счету, исполнилось семь лет. Был праздник, пироги, угощение. А сегодня он впервые вдруг задал себе вопрос: когда же его день рождения? Вопросы поселили в нем настоящий ужас, переходящий в панику, потому что он вдруг понял, что не знает о себе очень важных вещей. Не знает, сколько ему лет, кто его родители, где они. Лавина вопросов, внезапно возникнув, чуть не погребла его под собой. Он выбежал на улицу из своей пропахшей клеем и кожей мастерской и стал метаться от двери к двери, задавая эти вопросы каждому, кого удавалось застать дома. Но никто из соседей почему-то не мог рассказать ему, как и когда он появился на свет.
Они говорили:
– Ты жил здесь всегда. Всегда, сколько мы себя помним.
– Ганс, зачем тебе это? Зачем тебе знать, как ты родился?
– У тебя не было родителей, с тобой всегда жила лишь старая добрая Жильберта, царствие ей небесное.
– Мы и правда никогда не праздновали твоего дня рождения. Значит, ты можешь выбрать себе любое число, любое, какое тебе понравится.
– Сколько тебе лет? Да… сколько же? Ну, наверное, примерно столько же, сколько сыну рыбака. А ему недавно исполнилось двадцать пять. Значит, и тебе двадцать пять, ну максимум – двадцать шесть. Марта, ты как считаешь, Гансу нашему есть уже двадцать шесть? Вот видишь, и Марта так считает…
* * *
Она не любила Москву, особенно ранней зимой, когда весь город становился серым: небо, дома, лица, грязь под ногами. Все теряло краски. Все лишалось смысла. Ей казалось, что если поместить камеру на самый высокий фонарь возле входа в метро, то картина на видео в ускоренной перемотке была бы удручающей в своей бессмысленности. Толпы серых людей обреченно и сонно серым зимним утром входят в мрачное подземелье. Оно полдня жадно пожирает их только затем, чтобы ближе к вечеру начать выплевывать такими же серыми и усталыми на грязную мостовую.
Ну и смысл?
Это был ее любимый вопрос. Точнее, ответ. Никто не мог убедить ее в том, что кто-то в этой серой толпе сегодня спас чью-то жизнь, а кто-то безумно влюблен, а вон та девушка в белом берете улыбается, потому что пожилой врач наконец поздравил ее с долгожданной беременностью. Все неправда. И смысла нет. Потому что все равно любая, даже самая великая любовь рано или поздно заканчивается, дети, вырастая, оставляют родителей, самая любимая работа надоедает, ни один начальник не в состоянии оценить тебя по достоинству, денег всегда не хватает, в отпуск ехать не с кем, и в конце концов мы все умрем. Тогда зачем все это?
Предаваясь этим мрачным мыслям, она тем не менее чувствовала себя особенной, возвышенно-печальной и гордо одинокой. Ей казалось, что знание о бессмысленности существования выделяет ее среди этих простых людей, чья наивная вера в смысл жизни двигает их каждый день к дверям метро и обратно. Она – не они. Это самое главное. Она – другая. Ее зовут Анна.
Этим мыслям она обычно отдавалась по дороге на работу, сладостно упиваясь страданием. Меланхоличная тоска с легким привкусом философии позволяла ей хоть как-то пережить злобную тесноту в вагонах и унылые очереди на эскалатор, отвлекала от вида профессиональных нищих в переходах под стоящим в пробках проспектом, разрешала не присоединяться к этому утреннему московскому безумству, которое охватывало и ее, стоило только начать думать о работе.
Работа делала ее никем. Она была бухгалтером в небольшом банке, точнее, даже в филиале этого ну очень небольшого по московским меркам заведения. У нее экономическое образование и уже три года опыта работы. Но на самом деле она никто. Именно с этим ощущением она день за днем привычно входила в неуютное помещение с одинаковыми серыми столами, искусственным освещением и вечно гудящими компьютерами.
Никчемность вползала в нее еще на входе, когда она автоматически махала вечно угрюмому охраннику своим отвратительно-серым пропуском и, на ходу снимая пальто, погружалась в эту серую дремоту, восьмичасовую медитацию – сон наяву.
Ее работу мог бы делать и примат, достаточно владеющий пальцами, чтобы тыкать в клавиатуру на ее компьютере времен покорения татарами Крыма. Примат к тому же значительно лучше нашел бы общий язык и с их главным бухгалтером, ибо особи одного вида без труда способны понимать друг друга. Феоктист Петрович (имя для примата, конечно, труднопроизносимое, зато очень главнобухгалтерское) был броваст, длиннорук, занудлив и незатейлив. Говорил много, но в основном междометиями. Любил тыкать своими длинными обезьяньими пальцами в ее бумаги и из длинных слов знал, казалось, только одно: «Переделайте!».
Она считала себя значительно умнее Феоктиста Петровича. Это была ее роковая ошибка, поскольку ее начальник примитивным чувством главного гиббона улавливал ее необоснованную заносчивость и, не замечая в ней радостного желания отреагировать повышением рабочего энтузиазма на его очень справедливые замечания, как правило, обреченно вздыхал и произносил единственную длинную фразу, на которую был способен: