Книга Абсолютная реальность, страница 21. Автор книги Алла Дымовская

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Абсолютная реальность»

Cтраница 21

Но ничего, я училась, я старалась изо всех сил, для своего идеального мира, своего и маминого, даже завела двух близких друзей, в кои-то веки, одна была ничего себе, Ирочка, тихая, очень музыкальная девочка, другой, Темка, прямо хорош. До этого со мной дружили как бы до кучи, но вот у меня объявились мои личные, настоящие друзья. Как-то стало чудесней жить. Я смеялась тогда часто, все казалось мне поправимым, ведь это был мой идеальный мир. А время – тем временем, – упорно шло вперед. Пока однажды не остановилось. И все кончилось. Мне тогда так казалось. Что все хорошее вдруг кончилось. А просто началась другая жизнь. Просто такая у людей жизнь. Обычно она такая. Вот и всё. Я этого тогда не знала тоже…

«Исправленному верить»

Просто такая у людей жизнь. Незамысловатые, эхом отозвавшиеся слова поразили его. Леонтий задумался накрепко, не только позабыв о параноидальном страхе «открытой двери», но и напрочь о работающем лэптопе, батарейка сдохла нафиг, экран потух, а он все сидел и сидел, как болванчик, обложенный подушками, слегка покачивая больной головой, оторопелый и переваривающий. Такая жизнь. Не то ли сам он повторял изо дня в день лет этак последних…, ну скажем, двадцать. Повторял и повторял себе и про себя, никогда вслух, ни к чему окружающим знать сокровенный его секрет, его открытие, оно принадлежало исключительно его душе, и никому больше. А тут вот. То же самое сказали ему, сказали за него, пусть не так, пусть в каком-то странном, бравурном смысле, без горечи сказали, что поразительно. Обыденно и бесстрашно сказали, и даже стали с этим жить. Не переносить и претерпевать. А жить, словно бы по закону. Закон гласил: просто такая у людей жизнь. Другой нету. И вовсе не в продолжение темы – смирись, братец. Отнюдь нет. Такая жизнь – это ведь хорошо, при ней лишь и есть человек, как человек, наверное, он, Леонтий, все верно понял. И тут-то ему стало страшно на самом деле, не мифического взлома и проникновения злоумышленников, ему стало страшно – как некогда в детстве, не однажды, приходила мысль, что вот он, Леонтий Гусицын, непременно умрет. Не смерть страшила его особенной стынущей глубиной, что смерть! Если геройская, может, он и сам согласен! Неизбежность ее – хоть плачь, хоть умоляй, тоже такая жизнь, она кончается всегда. От этого «всегда» именно и было плохо, до невыносимости, выход существовал один – не думать, заставить себя и не думать, что здесь выбора не дано. Теперь было похоже. Просто такая у людей жизнь. И хоть обвыбирайся. Ладно, когда так считал он один, куропатка хлопотливая, кузнечик на острие травинки, но сказал кто-то другой. По-видимому, много сильней его. То же самое и слово в слово. Значит, правда. Значит, так все и есть. Хоть стой, хоть падай, хоть выйди, и снова зайди. Хоть задом наперед.

Он уже знал, что совершил ошибку. Не то, чтобы роковую, однако не стоило в его разобранном состоянии, как психическом, так и физическом, затевать столь серьезное дело, но может быть, он слишком долго ждал этого письма, так долго, что и сам позабыл о своем ожидании, все же прочтение вышло несвоевременным. Не из-за страха, что страх? Все проходит, и это пройдет, останется голая мысль и правда, можно не думать, можно смириться. Тревожило его лишь то, что неожиданно для него осталось в осадке ощущений. Имя этому чувству было – чужеродность. Полная, ни в каком месте не совпадающая чужеродность восприятия, будто бы он пообщался, пусть не лично, по переписке, с негуманоидом-инопланетянином, и тот поведал Леонтию все прелести поедания изысканно приготовленного полевого шпата в соусе из серной кислоты. У Леонтия ведь тоже имелся свой собственный, отчасти врожденный идеальный мир – он думал теперь, что если и он исключение из неизвестного ему правила, быть может, хоть это-то свойство есть нечто общее между ним и пока еще неясной до конца Сциллой. Правда, мир его, идеальный только для одного Леонтия, не имел ничего общего с какой-либо глобальной идеей добра и справедливости, или недобра и несправедливости, все было в его случае значительно проще – так казалось. И как следствие, то, что выпадало за рамки его представления об этом идеале, воспринималось им будто аномальный казус, патология, смертельная болезнь, разъедающая бытие. Его перевернуло, вывернуло, возмутило, что? Да вот хотя бы – упоминание в долгожданном письме, без сомнений биографическом, пьянок-гулянок безответственной матери, он тоже готов был вздыхать с пресловутой соседкой, тетей Олей – несчастное житие, несчастный ребенок, и дальше сакраментальное «по мужикам!». Он мог представить в абстракции – да, некоторые бывают вполне довольны, когда такое у них житие. Представить, но не переложить на себя, не дай бог! Вот что бы он честно воскликнул, спроси Леонтия в данный момент кто-нибудь посторонний. Он думал не так, и представлял не так. Он вырос и воспитался – не так.

В его природном мире, данном Леонтию с рождения, присутствовали если не врожденные, то с младенчества привитые раз и навсегда представления о порядочной, интеллигентной семье – заметьте, единственно возможной для осознанного состояния счастья. Он был уверен, еще раньше, чем начал свободно соображать о себе самом, что… Что в каждой семье есть мама и папа, бабушки и дедушки, братья и сестры, со строгой иерархией отношений, и иерархия та безусловна, старшие защищают и балуют младших, младшие за это любят старших и слушаются их без возражений. А если некий старший нарушит свое обязательство холить, лелеять, кормить и охранять, то долой его поганой метлой! Как бы ни сочувствовал Леонтий своему кровному отцу, как бы ни понимал его «страдающую душу» – все же это была, безусловно, страдающая душа. Никому подавно в голову, даже Гусицыну-старшему, не приходило, будто бы бытие на дне людском классно и прикольно. Да и слов таких не знали. Мама изгнала отца, потому что, так было нужно, потому что никому не дано нарушать семейных святых обязательств – Леонтий жалел, старался не осуждать, именно старался, и при всем при том считал: с Гусицыным-старшим поступили по справедливости. Как он ее понимал с рождения. А с ним самим – нет. Потому что, по отношению-то к Калерии! Он ни от чего не отказывался, только видеть ее больше не мог, и все. К тому же разница между его отцом и собственно Леонтием ого-го! Особенно в материальном смысле. Просто Калерия по свойству своего железобетонного характера не видит очевидных различий, и вообще придает значение вещам, у которых и значения-то нет. Задержал алименты всего-то на неделю-другую, зато, сколько он отдавал сверх, не считая, когда был при деньгах, и дочку Леночку обожал, и… Главное-то, что между отцом его и матерью, между отчимом и сестрой, между ним самим и Калерий все происходило, как бы это сказать? Цивилизованно. Вот как. С политесами, с поклонами, даже с театральными, бутафорскими ссорами, которые словно бы только выдавали за настоящие. Манерно, отменно воспитано, единственно возможно. Какие там гулянки! Дамы его семейного дома второй бокал шампанского вина стеснялись просить, еще подумают, что… в общем, плохое подумают. Женщине надлежит, и женщине нельзя – то есть можно, если потихоньку и никто никогда не узнает, но все равно, это плохо, и хоть расстреляй, ни одна – ни мать, ни сестра, ни бывшая жена, не скажут, что это хорошо. А уж признаваться без обиняков, в письме, все равно, что для визита к гинекологу брать с собой для компании друзей и соседей, чтобы не скучать. Но то-то и оно, Сцилла ни в чем не признавалась, и не думала даже, она не выставляла себя на мирской суд, она рассказывала, как о походе в кино, нормально – нормально для нее. Что-то будет дальше? Леонтий понимал, это только начало. Не исповеди, какое там!.. нет – доверия, скорее так.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация