Но скоро настал срок, и далее необходимо было везти наработанную в тяжких трудах ученость на испытания в столичный университет. И мама Рая завыла в голос:
– Сыночка, да пожалей ты нас! И без того люди кругом потешаются. Кому ты в той Москве нужен? Не возьмут они тебя, ни за что не возьмут, только посмеются над деревенским!
– Ништо. Пусть смеются, – отвечал он матери, и лицо его каменело в невыносимой по силе ненависти маске, – Примут, куда денутся. Вот увидишь.
Но мать тут же начинала рыдать по другому поводу:
– А мы-то как? Гошка еще мал совсем, вдвоем не управимся. Пропадем одни-и-и!
Он тогда вставал перед матерью на колени, обнимал ее распухшие ноги, говорил просительно, но и бесповоротно:
– Вы с Гошкой потерпите немного. Совсем чуть-чуть. Я скоро заберу вас отсюда, – он гладил маму Раю по коричневой крестьянской руке, и обещал твердо, как Наполеон своим солдатам:
– Ты у меня будешь жить во дворце, и каждое утро тебе будут подавать кофей в постель, как королеве. А наш Гошка, когда вырастет, станет министром, не меньше. Уж я озабочусь.
Мама Рая вздрагивала от таких речей сына, глядела пристально: не болен ли? Но видела в его лице лишь непререкаемую убежденность и непрошибаемую веру в собственные обещания, и пугалась еще больше:
– Ох, сынок. Пропадешь ты в той Москве, и ворон костей не сыщет. Да и денег где ж взять на дорогу?
– Ха, у меня тридцатка на черный день отложена. Зря что ли я на ферме батрачил? – гордо отвечал он.
– Да разве ж этого хватит? На целый-то месяц! В Москве цены не чета нашим! – стращала его мать.
– Не боись, все подсчитано. На билет в плацкартном туда и обратно семнадцать рублей. Еще тринадцать остается. На непредвиденные расходы. Целый капитал. И потом, поступающим дают место в общежитии, – утешал он маму Раю.
– А есть ты что будешь? На хлеб только и хватит. Ноги протянешь! – опять ударялась в слезы мать.
– Вот ты мне и собери. Варенье, соленья. Куриц пару можно закоптить, – просил он вкрадчиво.
Раиса Архиповна поохала, поплакала, но стала собирать сына в дорогу. А на прощанье сказала все то же:
– Пропадешь ты там, сынок.
Но он не пропал. Он взял штурмом свою первую цитадель, поразив приемную комиссию и высокой подготовкой, и необычной автобиографией. И заслужил свой первый в жизни шанс.
Анечка и Вилка, понятно, ничего о нем тогда не знали. Да и не особо стремились знать. Дело здесь было вовсе не в столичном снобизме или в дембельском прошлом новенького. К несчастью, Дружников не мог похвалиться благодарной и располагающей внешностью, и относился к тому типу мужских особей, которые, несмотря на сильный характер и великие умственные достоинства, никогда не нравятся женщинам сами по себе, а только в отношении к достигнутому материальному успеху. Будучи довольно высокого роста и крепкого телосложения, Дружников, однако, имел в облике нечто обезьянье. Здоровый, покрытый жестким, рыжим курчавым волосом детина, с непропорционально длинными руками, шишковатым лбом и зверской нижней челюстью, он еще более усиливал это впечатление, когда начинал говорить. Голос его был отвратителен на слух, низкий, рыкающий, с прерывистыми гласными, скорее напоминал рев, чем человеческую речь. По ассоциации сразу на ум приходило расхожее выражение: «говорит, будто в цинковое ведро ссыт». И только глаза, круглые, как шары, сильно выкаченные, блекло-стального, чуть размытого цвета, нарушали общее впечатление, выбиваясь в самостоятельное существование сиянием грозного, пронзительного, на все готового ради грандиозной цели ума.
Ненавязчиво и незаметно, словно тигр в чаще, высматривающий свою жертву, не сразу и не торопясь, он подобрался к Вилке и Анечке.
За первый в их жизни студенческий год и младший Мошкин и прекрасная Анечка Булавинова не слишком-то изменились. Нет, конечно, новый статус и достаточная самостоятельность способствовали некоторому их взрослению. Но, по сути, они все еще оставались домашними детьми, пусть и с большим кругом обязанностей и ответственностей. И даже летняя история с Ульяной, после которой Вилка мог с полным правом полагать себя настоящим мужчиной, ничего в его отношении к внешнему миру не меняла. Что же касается Анечки, та пока еще видела совсем мало разницы между школьными годами и новым, университетским периодом своей жизни. Все также рядом был верный Вилка, все также осаждали ее интеллигентно-пылкие, теперь уже «мехматовские» поклонники, и все также укрывалась она за Вилкиной спиной неизвестно от чего. Хотя теперь Вилка водил свою ненаглядную красавицу и на вечерние сеансы в кино, и на пьяные студенческие дискотеки, танцевал, держал за руку, иногда обнимал и даже целовался с ней в подходящие моменты. Дальше ухаживаний, однако, пока дело не шло. Да Вилка и не пытался форсировать события. Было у него нехорошее верное ощущение, что Анечка принимает и позволяет ему ухаживания и некоторые вольности по многолетней привычке, чуть ли не в силу некоей родственности, как нечто, само собой разумеющееся. И к Вилке она не испытывает ничего иного, кроме благодарной привязанности за его преданность, обладать же Анечкой на таких условиях Вилка не желал. Ему мерещились и страстные признания, и пылкие взаимные клятвы – безумства, которые горели в нем, он хотел созерцать и в той, которую, бог знает сколько времени, обожал. Но за малостью опыта и от легкого романтичного тумана в глазах Вилка не мог увидеть и узнать, что для некоторых, невеликих по числу натур, простая привязанность с успехом может заменять опасную для них, безоглядную любовь, и со временем являть чувство, куда более важное и ценное. Но Вилка не имел об этом знания, продолжал вздыхать и водить Анечку в кинотеатры и на танцы.
У них появились новые друзья из студенческой среды, сохранились и старые связи. Экономист Матвеев и кибернетик Леночка все время пребывали неподалеку. Нравился ли Зуле его выбор, доволен ли он был или нет, Матвеев за незначительностью прошедшего времени сказать себе не мог. Но вот положение дел касательно его и Вилки, Зулю безоговорочно устраивало. Все выходило, как он того и хотел. Вроде бы давний, верный друг и хранитель тайны, но и на безопасном расстоянии, за редутом, куда в случае чего можно укрыться. Однако, прежние страхи, будто старый осколок в груди седого ветерана, ныли и пугали его, не давали покоя. Именно они, эти страхи, и открыли ему, вскорости, глаза на Дружникова, указав единственный путь спасения.
Как Дружников прибился к их компании ни Аня, ни Вилка так и не поняли. На их взгляд, все случилось нечаянно и само собой. Но Дружников-то знал, как и зачем все произошло.
К этому времени он хорошенько уразумел все прописные истины большой и жестокой Московской Жизни. Он мог вкалывать как проклятый, мог замучить себя до смерти на студенческой скамье, и все равно получить красивый и круглый ноль в конечном итоге своих устремлений. Головой стену не прошибешь, даже если колотиться об нее изо дня в день, а одним талантом никто еще не бывал сыт. Он понимал, нужны покровители. При любом удобном случае он старался запомниться преподавателям, произвести нужное ему впечатление учебными успехами и дисциплинированностью. Если бы он только обладал даром лести и подхалимства! Но нет, и Дружников прекрасно знал за собой этот прискорбный недостаток. Его грубый голос не удавалось умерить до нужного мягкого тона, а сам внешний вид при всей неприглядности не имел и намека на раболепие. Пытаясь выговорить приятные комплименты, он становился смешон и неуместен, как милицейский постовой на репетиции балетной труппы. Конечно, следуя преданно и самозабвенно по тернистому пути ученого, через десятки лет при непробиваемом упорстве можно было бы обресть и деньги и славу, но Дружников не собирался столько ждать. Иначе требовался достаточно могущественный протектор, который пожелал бы взять его в услужение, а дальше нужно только не зевать. Но у важных людей, к несчастью имелись свои внуки, дети, племянники и друзья, к тому же маститые персоны, как правило, являли немалый опыт и дальновидность в разоблачении истинности чужих, далеко идущих намерений. Нет, конечно, и им необходимы были Дружниковы, но далеко не на первых ролях.