– Пройдемте, гражданочка, – сказал тот, изучив бумаги, – здесь нельзя стоять.
– Да вы что, мне можно, мужа я здесь жду. Он выйдет скоро. Он сказал здесь ждать.
– Вы давно стоите. Раз не вышел ваш муж, значит, и не выйдет уже. Пройдемте, не задерживайте.
– Как не выйдет? Что ты говоришь, сволочь?! Сам ты не выйдешь! Он офицер, орденоносец, а ты, сволочь тыловая, говоришь такое! Я жаловаться буду, я прямо сейчас пожалуюсь в НКВД на тебя! Пустите, пустите меня, я жаловаться бу…
Мусю схватили и зажали рот руками, чтобы не визжала. Она кусалась, царапалась, толкала патрульных животом, и мать моя у нее в животе их толкала. Они сопротивлялись обе, не хотели уходить от страшных в черных ромбах дверей, откуда не вышел их Славик. Но что они могли сделать против государства? Скрутили, завели руки за спину, сковали наручниками, и поплелась Муся, выпятив вперед огромный живот, по пустой Лубянской площади, оставляя позади в красивом и страшном здании наркомата НКВД своего мужа, отца моей матери и моего дедушку. На муки адские оставляя и на смерть.
Дежурный в отделении хорошим дядькой оказался. Пожалел ее, беременная все-таки баба, да и дело обычное: часто к ним приводили с Лубянки ошалевших от горя жен и матерей, бесполезно ждущих своих мужиков. Снял он с Муси наручники и даже протокол оформлять не стал.
– Ты, девонька, не переживай, – сказал по-отечески, – органы во всем разберутся. Нельзя тебе сейчас переживать. Выпей-ка лучше чаю, успокойся да меня послушай.
Чай бабушка пить не стала, бросилась к нему на грудь и расплакалась. Добрый дядька смущенно гладил ее по спине и даже подсказал, куда идти завтра надо, чтобы узнать, где содержится, за что арестован и арестован ли вообще ее муж. Добрый дядька оказался настолько добрым, что велел посадить Мусю в милицейский воронок и доставить до дома. На следующее утро она с постаревшей от горя мамой Славика отстояли длинную очередь в справочную внутренней тюрьмы НКВД. Толстая тетка с чрезмерно накрашенными морковной помадой губами, найдя фамилию в пухлом гроссбухе, равнодушно, на одной ноте сообщила через окошко:
– Измена родине, подрывная деятельность, антисоветская агитация и пропаганда, передачи с девяти до часу по вторникам и четвергам, правила на стенде, следующий.
Мать Славика прямо у окошка потеряла сознание. Муся еле дотащила ее до дома. Чуть не родила по дороге, но дотащила, а когда они все-таки вошли в коммуналку на Воздвиженке, мать Славика ожила, посмотрела на нее с ненавистью и заорала:
– Будь ты проклята, сука, это из-за тебя все, я слышала, я знаю! Говорила я ему, чтобы не связывался с тобой, не пара ты ему. Из-за тебя он сел, сука, подстилка, тварь! Убирайся из моего дома, чтобы духу твоего здесь не было!
Муся спорить не стала, быстро собрала чемодан, положила в него теплые вещи Славика для передачи. Тяжелый чемодан получился, еле подняла. Собирала минут десять и все это время под причитания свекрови. Когда выходила из дверей, все-таки не выдержала, проявила характер, бросила страшный и жестокий вопрос причитающей женщине:
– Хорошо, мой муж из-за меня сидит, а твой? Из-за тебя?
Жалела она потом всю жизнь, что задала свекрови этот подлый вопрос. Но это потом, когда Славик вышел, а тогда она выволокла чемодан из квартиры, спустилась на два этажа вниз по лестнице и оказалась на улице Воздвиженка, недалеко от Кремля, в самом центре красивой послевоенной июльской Москвы. Одна. На восьмом месяце беременности. С арестованным мужем, почти без денег, с мамой, папой и братьями, находившимися за тысячи километров в Киеве.
– Как тебе удалось не сломаться? – спросил я ее однажды, уже после смерти деда.
– Не знаю, – надолго задумавшись, ответила она. – Бог посылает людям испытания по силам. Только вопрос, откуда эти силы берутся? Я считаю, из любви, любила я Славика очень. Не о себе думала, о нем. Ну брошусь под трамвай, мне-то хорошо, чик, и готово. Отмучилась. А кто ему передачи таскать будет? А ради чего ему ад предстоящий выносить? А где его продолжение на земле, дочка, которую он так ждал? Самоубийцы, наверное, очень себя любят. Тогда все логично получается. Невыносимо – уходи. Чего терпеть-то? Живущие, сопротивляющиеся обстоятельствам люди любят других. Запомни, Витя, люби людей, как можно больше люби. Своих, чужих, дальних и близких. Знай, каждый возлюбленный тобой человек – это якорь. Удерживает он тебя на земле, почву под ногами создает, выжить помогает.
Моя бабушка не была образованной женщиной. Нигде толком не училась, не знала элементарных вещей, читала всякую ерунду, вроде дамских романов. Нет, и умной она не была. Она была мудрой. И сильной. Не мозгами мир постигала, а своим огромным, удивительным, все понимающим сердцем. Ведомая сердцем, действовала быстро и четко: перешла дорогу, оставила тяжелый чемодан в комнате у школьной подруги, потом бегом на центральный телеграф, на последние копейки отправить телеграмму отцу: «Славу взяли ошибка жду денег». Потом на Тишинку метнулась, загнала на толкучке какие-то свои шмотки и золотую брошь, подарок мужа на свадьбу. Там же, на рынке, купила продукты. На следующее утро она стояла первой у окошка приема передач внутренней тюрьмы НКВД. Первой, потому что к пяти утра пришла очередь занимать. Не спалось ей, не елось и не дышалось, в то время как ее Славик… И так бесконечные семь лет, пока он не вышел. Все эти семь лет счастлива она была, только когда для него что-то делала: собирала передачи, нанимала адвокатов, писала письма и прошения. Зарабатывала деньги – для него, растила дочку – для него, не состарилась окончательно от горя и тоски – для него. Все – для него, а для себя ничего и не делала. Незачем.
Деда осудили быстро: три месяца, и готово. Делов-то по тем временам на копейку человека на десять лет в лагеря упечь. И это еще повезло, что переписки не лишили. Родственники, по крайней мере, знали, где он, передачи могли отправлять. Свезло так свезло, не всем тогда так фартило. Бабушка рассказывала, что радовалась очень, когда о приговоре узнала. Хлопоты ее, правда, ни к чему не привели, адвокат не понадобился, судила деда тройка особого совещания, а вот передачи пригодились. И даже не в плане так необходимых молодому организму калорий – кормили во внутренней тюрьме НКВД нормально. Просто понял Славик, что не отказалась от него на воле молодая жена, что ждут его и любят и есть ради чего жить дальше. После суда оставаться в Москве стало бессмысленным, и Муся уехала к родителям в Киев.
Там она родила мою маму. Потом работала у своего отца в фотомастерской. Сколько себя помню, на улицу она всегда выходила в перчатках. Люди, сопоставляя эту деталь туалета с ее красотой, думали: «Вот какая элегантная женщина, из бывших, наверное, дворянских кровей». А я знал, ошибаются люди. Кожа на руках у бабушки была грубой и потрескавшейся. От химических реактивов. Впрочем, жила она в благословенном Киеве весьма неплохо. Под крылом у любимого отца и любящей матери, под защитой подросших, вымахавших в двухметровых красавцев богатырей братьев. Отец, конечно, был не в восторге от выбора дочери. Еще когда дружить они со Славиком в школе начали, не одобрял. Как же, сын контрреволюционера-старообрядца не может быть хорошим человеком. Он таких контриков немало в Гражданскую навидался. Сволочи, не зря он их шашкой рубал, направо и налево, да вот недорубал, видать, проросло кулацкое отродье, доченьку его ненаглядную охомутало. После войны Исаак слегка смягчился. Славик все-таки воевал и, судя по орденам, воевал храбро. Недаром товарищ Сталин сказал: «Сын за отца не отвечает». Скрепя сердце дал Блуфштейн разрешение на брак, но относился к новоявленному зятю с подозрением. И вот, пожалуйста, подозрения оправдались. Враг, вражина подлючая, японский шпион. Домой Мусю он принял. Как не принять – единственная дочка, да еще беременная к тому же! Но не удержался и после первых объятий, поцелуев и слез заявил: