– Говорил я тебе, не связывайся, а ты… Теперь хлебаешь.
Рыдая, бабушка ему рассказала, что она во всем виновата, что это из-за ее безмозглой женской прихоти Славика посадили. Не хотела она быть царицей в прекрасных монгольских степях, возжелала стать владычицей морскою в столице. А шпионаж уже потом пришили, как водится. Исаак не глупый был мужик, видел, что вокруг творится, да и война на многое глаза раскрыла. Допускал он, что посадить могут невиновного, еще и дочка, по ее словам, глупость совершила страшную… И вообще, какая разница – виновен, не виновен? Муж он ее, отец первой долгожданной внучки, родная кровь как-никак, никуда не денешься. Помогать надо. И помогал, и давал денег, собирал посылки, а когда отец Славика, контрик Никанор, вышел в сорок седьмом из тюрьмы, Исаак пересилил гордость и съездил к нему в Москву. Поговорил по-мужски, выпил и пришел к выводу, что не такая уж он и сволочь. Жулик, конечно, антисоветчик, но не сволочь. Просто упертый, и сам от своей упертости страдающий мужик. Что же касается жены его, Мусиной свекрови и матери Славика, то и ее понять можно: муж сидит, сына арестовали, сорвалась баба. Бабы, они не мозгами думают, а неизвестно чем. С тех пор и зажили одной, не то чтобы дружной, но все-таки семьей. Координировали действия, по очереди собирали посылки Славику в лагерь, вместе заботились о единственной своей внучке, моей матери. Идиллия продолжалась до сорок восьмого или сорок девятого года, а потом началась борьба с безродными космополитами. Казалось бы, где космополиты и где Муся со Славиком? Они и слова-то такого не слыхали – «космополиты». Получилось, рядом. Мусин отец, хоть и герой войны, буденновец, но все же Исаак и, что еще хуже, Блуфштейн. Нет, его не трогали, поди тронь героического снайпера, коммуниста, получившего орден Красной Звезды еще в тридцатые. И вообще, Исаака в округе уважали, слыл он тем, что в значительно более поздние времена стало называться авторитетом. Не в криминальном смысле, а в жизненном. Мудрый, сильный и правильный мужчина. Обокрали у кого-нибудь цыгане квартиру – к Исааку: он поможет, цыгане его за своего держат. Запил, задурил мужик – опять к Исааку: поговорит весомо, слова нужные найдет, мозги вправит. Неказистую, в три окна фотомастерскую Мусиного отца в переулках Крещатика местные жители почтительно величали Исаакиевским собором. Но и завистников тоже хватало. Они и постарались – написали, куда нужно. Нет, на самого красного буденновца, героя войны, рот открыть не решились, а семью укусили. Мол, живет у героического снайпера в доме дочка, но не просто дочка, а еще и жена врага народа. И не отказалась эта дочка-жена от своего вражеского мужа, живет себе, поживает, как будто ничего не случилось. А отец ее – уважаемый человек, герой войны – покрывает ее почему-то. А не потому ли покрывает, что его фамилия Блуфштейн? Может, не такой уж он и герой? Или герой, но совсем других краев? Далекого Сиона, к примеру…
Ну что с людей взять! Процент сволочей примерно одинаков во все времена – небольшой, но всегда стабильный. Они, как вредные микроорганизмы в воздухе, выполняют, наверное, какую-то важную и неведомую мне задачу. Другое дело, что бывают периоды, когда окружающая среда благоприятствует к ним, а бывает, когда нет. В конце сороковых – начале пятидесятых для микроорганизмов наступило теплое ласковое лето. И понеслось…
Сначала к Исааку зашел потолковать участковый, потом вызвали на беседу в НКВД, потом еще раз вызвали, потом поставили ультиматум – либо его дочка отказывается от мужа, либо пускай выметается на все четыре стороны из Киева. Столица социалистической Украины все-таки. Это с ним еще хорошо обошлись – с уважением, видели, что человек правильный, заслуженный, но и не реагировать не могли. Донос есть донос. Не отреагируешь, сам на месте подозреваемого завтра окажешься. Исаак до последнего не говорил о возникших проблемах. Оберегал, надеялся, позабудут, отстанут, да и для его кавалерийской души ситуация вырисовывалась уж больно подлой. Чего к бабе пристали? Она и так несчастная, неправильно это. Но делать нечего, вся семья под ударом. Подошел он как-то к дочке и выпалил с разбега:
– Откажись от Славика, разведись. Так надо.
– Кому надо? – удивилась Муся.
– Ну не мне же, – тяжело вздохнул Исаак, – им. – И показал большим пальцем руки назад, в сторону Крещатика.
– А как же ты?
– А что я… – еще тяжелее вздохнул он. – Что я могу сделать? Разведись, они не отстанут! Когда выйдет, снова сойдетесь. Если выйдет…
– Что ты можешь сделать, – впадая в истерику, прошептала Муся, – что ты можешь сделать… Ты ничего не можешь сделать! Шашкой махать в Гражданскую ты мог, проливать кровь – свою и чужую – ты мог, три сотни фашистов грохнуть и три раза умереть за них ты мог, а сейчас ничего не можешь, значит? Так выходит?
Последние остатки светлого, как рай, и безвозвратного, как эдемский сад, довоенного мира рухнули в ту минуту для Муси. Мира, где есть справедливость, где сильный и мудрый папа защитит от любых невзгод. Где можно на кого-то надеяться и во что-то верить. Рухнул мир, и осталась она одна на развалинах. Даже когда Славика посадили, была у нее защита, и теплилась еще надежда, а в тот день все, все кончилось. Одна-одинешенька, продуваемая всеми злыми ветрами, беззащитная, без надежды, без мужа и без будущего, с трехлетней дочкой на руках. Если бы она отказалась от Славика, я бы ее понял, Славик бы ее понял, ее бы все поняли. Все не поняли, когда она не отказалась. Когда, психанув, собрала быстро вещи и пулей вылетела из отчего дома. Братья ее не пускали, мать валялась в ногах и умоляла оставить хотя бы внучку. Она никого не слушала. Ни секунды не думала, ведомая своим огромным сердцем и единственной своей любовью к мужу, выскочила, волоча за собой маленькую дочку, на улицу. В никуда. Она так убегала уже из дома своей свекрови на Воздвиженке. И тоже не думала. Она глупая была женщина, моя бабушка, но великая. И ее никто не понимал. Мой прадед Исаак, героический кавалерист, буденновец и снайпер, стоял на крыльце, сжимая кулаки, и едва заметная слеза скатывалась на его поседевшие пышные, по моде Первой конной армии, усы. Исаак смотрел, как удаляются от него по петляющему переулку два самых любимых существа. Дочка и внучка. Он не смог их защитить, но плакал он не от этого. Он невероятно гордился ими, гордился, плакал и шептал:
– Мои, мои девочки. Молодцы какие! Ничего, Мусечка, ты выдюжишь, ты сможешь, я знаю. Моя кровь, будь оно все проклято, но кровь моя. И поэтому я знаю, все будет хорошо.
Как ни странно, мой прадед-кавалерист не ошибался. Не зря он все-таки имел славу мудрого и сильного человека на трех переулках и двух улицах недалеко от Крещатика в столице социалистической Украины.
* * *
Муся поехала в Москву. Бог ее, видимо, хранил. На площади трех вокзалов она случайно встретила свою разбитную и бойкую подружку из Иркутска. Та приехала покорять Москву по брошенному в порыве страсти приглашению очередного мимолетного кавалера. На скамеечке в скверике у Киевского вокзала они проплакали три часа, а потом решили, что страстный кавалер переживет подругу с довеском в виде Муси с дочкой. А и вправду пережил. Мужик оказался каким-то средним советским начальником в подмосковном поселке Сходня. Подругу он сразу забрал к себе в двухкомнатные хоромы, а Мусю, втайне надеясь пользоваться ею в очередь с новой зазнобой, без проволочек прописал в семиметровой полуподвальной дворницкой на выселках городка. И даже с работой помог – устроил на хлебную должность продавщицы в пивной ларек. Надеждам мужика не суждено было сбыться. Охомутала его быстренько бабушкина подруга Лида: женила и даже родила пару детей. Я помню ее хорошо, они дружили с Мусей всю жизнь. И ее последних двух мужей помню, а всего их было пять или семь, никто точно не считал. Дед тетю Лиду не переваривал, морщился, когда она приходила, простить ей не мог профурсетской, как он выражался, сущности. Но ее присутствие в доме никогда не обсуждалось.