Мне было между четырнадцатью и пятнадцатью, ни то ни се, полуребенок-полуподросток. Добр был мой дедушка Слава, добр, но жесток. Меня чуть не раздавила его колкая, ледяная правда. Но не раздавила. Я даже не знаю почему. Возможно, потому что даже эта чудовищная правда была сказана с любовью. Любил он меня очень. С любовью любую правду можно пережить.
– Но надо что-то делать, – после долгого молчания произнес я, – листовки печатать, объяснять людям… – Я запнулся, помолчал, а потом вдруг неожиданно добавил: – Или бежать, уезжать. Мы же можем, по Мусиной, по еврейской линии?
– Можем, – сказал Славик грустно, – это мы можем. Давай я сначала про листовки отвечу, ладно? Дурак будешь, если по этому пути пойдешь. Советская власть и так уже на последнем издыхании держится. Без тебя обойдутся. Я, наверное, не доживу, хотя шансы есть, а ты доживешь точно и будешь еще достаточно молодой, помяни мое слово. И вот когда доживешь, ты не в лагере должен быть и тем более не должен быть лагерной пылью. Ты должен быть при деле, при профессии, при возможностях, тогда и шансы на лучшее появятся. Так что живи, как жил. Учись, учи английский, это пригодится, думай. Сейчас перемены вроде намечаются, участвуй, но аккуратно, чтобы шею не сломать. Смотри по сторонам, думай… А по поводу уехать… Отговаривать тебя не могу. Очень хочется, но не могу. Ты юный совсем, у тебя и там получится. Возможно, даже лучше, чем здесь, и легче. Вот только… только вспомни о своих дедах и прадедах, обо мне вспомни, зря мы, что ли, за Россию и сражались, и сидели, и умирали? Дураки, что ли? Тоже ведь могли извернуться и уехать. Отец мой Никанор точно мог, однако ж не уехал. Родину любить – это не жопу ей лизать, не кричать на всех углах, как ее любишь, это просто жить здесь и умирать, и трудиться, и бороться, и надеяться. Хотя, может, и зря Никанор не свалил, я бы не сидел, по крайней мере. Но ведь и Мусю бы не встретил. Ничья, как всегда. Один-один. Непонятно, может, и дураки твои предки, а может, и не дураки. Не знаю, тут я тебе не советчик, подрастешь – сам определишься. Через годик дам тебе еще одну книжку прочитать, там вторая половина правды, как ты и хотел. Сейчас рано, а через год в самый раз. Я воевал уже в шестнадцать, а пока… хорошо, что поговорили. Ты думай.
Через год дед мне дал прочитать «Колымские рассказы» Шаламова. Они полностью подтвердили его правоту. Нет плохих и хороших, в каждом человеке дремлет скотина, и каждая скотина хочет только одного – жить. «Но ведь я не скотина, – думал я, постигая вторую половину страшной правды, – и дедушка, и большинство людей вокруг меня нормальные. Тем не менее скотина есть во всех, спит, сладко причмокивая, пока организм носителя накормлен, напоен, в тепле и безопасности, а как внешние условия ухудшаются, тут она пробуждается, и тогда… Даже думать не хочется, что тогда, лучше сдохнуть, наверное, чуть раньше». Сделанное открытие меня настолько поразило, что я начал постепенно сходить с ума. Смотрю на розовощекого физрука в школе, а мне мерещится, что он в лагере на Колыме, доходяга совсем, ворует незаметно ночью у такого же, как он, бедолаги пайку. Вижу девочку-одноклассницу, в которую влюблен, гордую и красивую недотрогу, а представляю, как ползает она по вертухайской каптерке и умоляет, чтобы трахнули ее куда и как угодно, умоляет за кусок маргарина и несколько часов в тепле, а не на лютом колымском холоде. Видения начались с хорошо знакомых мне, близких людей, но потом распространились на всех, на вообще всех. Я ехал в метро, и вокруг меня были воняющие и грызущиеся за крошки доходяги, заживо гниющие, но тем не менее стыдно и оскорбительно продлевающие свои мучения. Мой путь лежал прямиком в психушку. Никому я не говорил о своих проблемах, мучился, не мог спать и есть, отстал в учебе. В последний момент воля к жизни все-таки победила. Я нашел решение и, что называется, открыл Америку. Душить нужно скотину в себе, догадался я, тренировать волю, человека внутри укреплять, ограничения для себя ставить. Это могу, а вот это – ни за что. Надо окружить скотину внутри флажками, потом колючей проволокой, потом вышки поставить и давить, давить, давить… Да, житься будет тяжелее. Когда ограничения сам себе поставил, особо не поскачешь. Да, можно проиграть конкурентную борьбу с такими гирями на конечностях. Зато мускулы разовьются, душа укрепится и надежда появится, что даже в самых суровых условиях человеком удастся остаться. Вот Славик смог же, и я смогу. Как только я нашел выход, видения отступили. Физрук снова стал придурковатым розовощеким малым, а красивая девочка-одноклас-сница – просто красивой девочкой. И в метро ездили обыкновенные люди, и учеба подтянулась. Но расслабляться не следовало. Мало решить, нужно еще и сделать. Я начал с близкого, бесценный опыт находился под боком. При каждой встрече я пытал дедушку о его лагерной жизни. Он не спрашивал, для чего и почему, но, мне кажется, понимал. И говорил, говорил… Славик многое мне поведал, только вот как пересказать, я не знаю. Лучше Шаламова все равно не скажешь.
Я вот как сделаю: перескажу самую первую поразившую меня историю. Она длинная, часа два он говорил без остановки. Я, помню, слушал, затаив дыхание, мурашки, помню, бегали от ужаса. Шаламов – великий писатель, написавший великую книгу, но одно дело – книга, бумага, переплет, типографская краска, а другое – когда перед тобой сидит живой человек. Можно его пощупать даже, и он – твой любимый дед, между прочим, и разговаривает с тобой как со взрослым. Как взрослые друг с другом не говорят… Я сейчас вспомню и напишу максимально близко к тексту. От лица деда, естественно. Не знаю, должен ли кто-нибудь это читать, но написать я обязан. Если у меня получится, эффект от его опыта, горького, но великого и исцеляющего опыта жизни, увеличится тысячекратно.
7. Умереть человеком
Однажды на мой вопрос, что для человека означает потерять свободу, Славик ответил:
– Дороги не замечаешь, пока она не закончится. Можно тысячи километров проехать и, только когда оборвется дорога, понять: да, ехал куда-то, была дорога, а теперь нет. Так же и со свободой, Витька. Сотни мелких и малозаметных вещей составляют свободу. Почесать за ухом, отлить, когда приспичит, поесть, когда захочется, заснуть, попить воды. Кто на это обращает внимание? Зато если лишить тебя этого, мгновенно ощутишь потерю, вспоминать будешь о прежней жизни, как об утраченном рае, и ценить будешь свободу во сто крат сильнее. Проблема в том, что человек удивительно адаптивное существо. Ко всему, сволочь, привыкает, и даже пиˊсать по разрешению вертухая для него не сложно. Не видел я, чтобы в тюрьме кто-нибудь от этого сильно страдал. Однако для адаптации нужно время. Из этого следует, что любой грамотный следователь должен лишить подследственного прежде всего времени. Резко, борзо, неожиданно, мордой в стол, в грязь, сапогом по яйцам, бутылкой в жопу, как угодно, чем резче, тем лучше. Человек должен охренеть, на клеточном уровне осознать, что возврата к прежней жизни не будет. Он ничтожество, он слизь, он в загробный мир попал и бога узрел. И бог – его следователь. Когда, оставив бабушку на Лубянской площади, я вошел в кабинет высокого чина и протянул ему взятку в виде рубиновых сережек, мне даже не сказали, что я арестован. Чин положил сережки в карман, взял мой рапорт об отставке, посмотрел на меня задумчиво, а потом потянулся к тяжелой бронзовой чернильнице. Я обрадовался, подумал, подпишет он сейчас и кончится все. А он – чернила мне в глаза и бронзой мне в рот, и зубы крошит, и орет страшным голосом матерные слова, и вертухаи в кабинет врываются. И по почкам, и под дых, в глаз, в бровь, руки за спину, ноги растянул, шире, шире, кому сказали, шире, падла… Вот так стой, мы все про тебя знаем, ты японский шпион, товарища Берию хочешь убить. Шире, сука, ноги, мы тебя прямо здесь кончим, у нас полномочия… Хочешь, сука, жить, хочешь? Тогда говори, пиши, подписывай!