Книга Жизнь: вид сбоку, страница 60. Автор книги Александр Староверов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Жизнь: вид сбоку»

Cтраница 60

…Ты, Витька, сейчас не понимаешь, а потом поймешь. Большую часть жизни людям приходится делать не то, что они хотят, и с ними делают не то, что им хотелось бы. Главное – всегда есть оправдания. Обстоятельства, условия, домочадцы. Всегда есть, что терять: карьеру, деньги, в крайних ситуациях – жизнь. И люди отступают, пятятся бесконечно, пока не спотыкаются о старость и не падают в гостеприимно распахнутую могилу. И только на краю могилы задают себе вопрос: «А чего я пятился, дурак, дальше ведь уже ничего не будет, дальше ведь все?» И с неизбывным ужасом отвечают: «Все». Мне повезло. Смешно так говорить, но я говорю – мне повезло. В двадцать три года я оказался в ситуации, когда отступать уже некуда. Я все для себя решил, моей целью было не жить, а умереть, и я освободился. Я освободил зверя в себе, я выпустил его на волю и даже не сказал ему «фас». Зверь сам знал, что делать. Он кружился в смертельном завораживающем танце, он выбрасывал руки с разломанными частями ножниц в разные стороны, он изрыгал богохульства и проклятия, он воздавал выдрессировавшей его жизни должное. Вы заставили меня в шестнадцать лет расстреливать безумных оголодавших людей по питерским подворотням – на! Я заколол хорошего немецкого юношу в рукопашной? Теперь вас заколю – на! Парень, рыжий, моливший меня, говоривший, что бог не простит, убитый мною, согласно знаменитому приказу «Ни шагу назад», я отомщу за тебя. – На, на! Муся, родная, они разлучили нас, и будет тебе тяжело без поддержки, смотри, любимая, я не спущу им этой гнусности. – На! Твари подлые, коллеги мои бывшие, следователи, прижигавшие мне глаза папиросой, и особист, что слил меня в преисподнюю ради хорошего климата для своей жирной жены, думали, вам это с рук сойдет? Ни хрена. – На, на, на, на! Получайте! Захлебнитесь кровью, умрите, как и я умру, но слизью умрите, хлюпающими разорванными животами, кишками вонючими, скуля и умоляя о пощаде. Умрите, сдохните, исчезните, харкайте, исходите на дерьмо, войте, хлюпайте, булькайте, рвитесь и раскалывайтесь на части. О, какая волшебная музыка, о, какое высокое наслаждение, разжимается пружина, и все, что копилось долгие годы, хлещет из меня на трусливо разбегающихся чертей. Хлещет, смешивается и с моей кровью. Я – генерал кроваво-красной армии, лейкоциты – мои солдаты, мы затопим этих гадов, задавим моей отравленной, ими отравленной кровью. Что, не ждали ответочки? А получайте! Есть на свете справедливость, есть божий суд! Я сегодня за него.

Я много дрался, Витька, я войну прошел, в атаки ходил, языков брал, убивал и своих и чужих. Всегда вырабатывался адреналин, всегда я испытывал что-то похожее на счастье в момент боя и опустошение потом. Но того, что я испытывал в той камере… Такого я не испытывал никогда. Религиозный какой-то экстаз, небо в алмазах видел я, черное-пречерное холодное небо в огненных алмазах. Не дай бог тебе… Слишком сильное ощущение и не человеческое совсем. Испуганные уголовники стучали в дверь камеры, призывали надзирателей, умоляли, чтобы их вытащили, спасли из созданного ими ада. И их услышали, пришли, двинули мне прикладом по незажившей башке, скрутили, я даже не заметил, как двинули и скрутили. Нет, сознания не потерял, просто в другом измерении был, там, где небо в алмазах. И даже когда меня бросили в карцер, первые сутки я не понимал, где нахожусь, потому что небо и алмазы продолжали плясать вокруг свои дикие танцы. Только на следующий день отошел немного и осознал, что натворил, и в тоску впал сырую, каменную. Я не боялся дополнительного срока за убийство. Как потом оказалось, я и не убил никого, только покалечил слегка, видимо, хранили меня все-таки высшие силы. Не срока я боялся, Витька, я боялся, что мог умереть в этой вакханалии. И умер бы я там совсем не человеком. Совсем, совсем не… а значит, проиграл бы.

* * *

В карцере я провел десять дней. Это много. Помещение – метр семьдесят на метр двадцать, пища – один раз в день. Не горячая. Откидной полкой пользоваться разрешается с двенадцати ночи до шести утра, ноги не вытянешь. Среднесуточная температура +15. Но бытовые неудобства не главное. Я однажды во время войны три дня просидел в засаде по пояс в ледяном болотце и даже не чихнул потом. Главное – одиночество. Адская камера с ворами покажется самым уютным местом на земле. И унижение еще. Не по своей ведь воле здесь оказался, люди поместили. Люди определили мое положение в пространстве – метр семьдесят на метр двадцать, большего не заслужил, а шевельнут мизинцем люди, и место мое сузится до совсем крошечного. Дощатого соснового гроба, например. И вот сидишь, думаешь, как же до жизни такой дошел. Не людей обвиняешь, себя. А потом вспоминаешь о жене беременной, беззащитной, на воле, и стены плесневелые грызть хочется. Дурак, дурак, дурак! И нет рядом ни одного человека, чтобы отвлечься или выместить на нем зло. Все зло – на себя. Дурак, дурак, дурак… От таких мыслей, бывает, сходят с ума. Я почти сошел. Выручил меня, ты не поверишь, Александр Сергеевич Пушкин. Вот уж воистину наше все. Мое тогда – точно. Больше сотни раз я повторил про себя и вслух роман в стихах великого поэта. «Евгений Онегин, Женька, добрый мой приятель, родился на брегах Невы, в колыбели революции, где, может быть бывали вы… Мне вот довелось там бывать, в блокаду, хороший город. Что ж ты, Женька, – упрекал я Онегина в полубреду, – растратил свою жизнь на пустяки, на пьянки и баб, ты же в колыбели жил ада нынешнего, мог воспрепятствовать, бабку Ленина прирезать, в конце концов. Это из-за твоей беспечности я сейчас в помещении метр семьдесят на метр двадцать существую. Эх ты, а еще друг называется…» Иногда я слышал свой голос и понимал, какую чушь несу. Спохватывался, читал громко письмо Татьяны к Онегину и плакал от любви и жалости к Мусе. По ночам, когда не спалось, я мысленно писал сочинения. Придумывал удивительные темы и писал. «Онегин как зеркало русской контрреволюции» или «Образ Ленского, потенциального врага народа и отщепенца». Мне забавным это казалось. И помогало, как ни странно, на первой трети сочинения я обычно засыпал. Утро я начинал с бодрых пушкинских строк:

Бывало, он еще в постели:
К нему записочки несут.
Что? Приглашенья? В самом деле?
Три дома на вечер зовут:
Там будет бал, там детский праздник.
Куда ж поскачет мой проказник?

Эх, если бы знал Александр Сергеевич, где и в какой ситуации он спустя сто с лишним лет после смерти чувства добрые лирой пробуждать будет. Перевернулся бы в гробу. А может, и знал, он ведь не только гениальным, он еще и умным мужиком был. Многое понимал и многое предвидел. В общем, спас меня Пушкин от сумасшествия. И молодость спасла, и решимость умереть человеком, и чувство юмора. Правда, смешно, Витька, правда же? Что, не смешно? А мне казалось тогда смешно. Не всегда казалось, но время от времени ухохатывался. С ума сходил, наверное. Потом быстро вспоминал, что ждет меня в недалеком будущем, и переставал веселиться. Не просматривалось выхода, но жила во мне тем не менее какая-то глупая, литературная почти надежда. Не зря же я до сих пор не сломался и с пробитым черепом выжил. Не бывает такого в книжках, чтобы герой, перенеся столько, вдруг взял да и копыта отбросил. Я смеялся над своими идиотскими рассуждениями интеллигентного московского мальчика. Я же все-таки войну прошел, какие, к черту, книжки. Жизнь грубее и проще. Но надежда где-то очень глубоко все равно шевелилась. Видимо, это неотъемлемый признак вида homo sapiens, как прямохождение или неразвитые челюсти, когда надежда часто переживает человека. «В любом случае, – успокаивал я себя, – если что, можно снова разбить башку о стенку камеры. На этот раз бесповоротно». Ты сильно удивишься, Витя, но тогда эта мысль мне действительно приносила успокоение.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация