– Но что же делать? – прогнозируемо сломавшись, завопил «добрый». – Я не могу тебе больше ничего обещать. Вот оно, дело, вот! – Он истерично тряс передо мной папкой. – С твоими показаниями или без них, оно вот! Я в суд его должен передавать завтра. Вот, вот, вот!
– Понимаю тебя, начальник, – мгновенно оборвав смех, тихо и сочувственно сказал я. Мир перевернулся, теперь мы с ним поменялись ролями. Сейчас «добрым» был я. Настало время выкладывать последние козыри. С проломленной башкой я выдумал их в тюремной больничке. Здоровым бы не выдумал, бредом сивой кобылы счел бы, но на абсурд можно отвечать лишь еще более жестким абсурдом. Тогда появляются шансы… Мысленно помолившись всем возможным богам, я глубоко вздохнул и выдал: – Я тебя очень хорошо понимаю, начальник. Сам в твоей шкуре оказывался не раз. Не кипишуй, вырулим. Есть у меня одна идея. Тебе чего нужно от этого дела? Тебе нужен шпион, так? А кто им будет, я, не я, какая разница, так? Получишь шпиона, не волнуйся, даже двух получишь. Нет, два много, но полтора гарантирую. Слушай меня внимательно, дело было так…
Понимаешь, Витя, отрицать, кричать о своей невиновности было глупо и неэффективно. Раз попал на Лубянку, то уже по-любому шпион. Это как девственности лишиться, процесс необратимый, даже если тебя изнасиловали. Единственное, что можно сделать, это постараться сместить акценты, представить себя почти невинной жертвой. В поведанной мною следователю версии глупого майора, жаждущего тихого семейного счастья на гражданке, зацепил матерый японский резидент, а по совместительству – начальник особого отдела нашей части. Сначала он намеками стал вымогать взятку за содействие в увольнении из армии, а когда молодой майор повелся, стал осторожно его вербовать, шантажируя его фактом подкупа советского офицера. Молодой майор, то есть я, не сразу понял, куда дело идет, но, когда понял, конечно же, сразу отказался. Он дурак, безусловно, этот майор, но все-таки честный дурак, честный советский дурак. Хотя и трус, в чем раскаивается сейчас безмерно. Не донес на японского шпиона, испугался, что его за дачу взятки тоже посадят. Но, шантажируя уже в свою очередь подлого предателя особиста возможностью доноса, майор потребовал от него помощи в увольнении из армии. Чтобы от греха подальше, так сказать, а к жене молодой, своей любимой, наоборот, поближе. Так и оказался честный молодой майор-идиот на Лубянке, сующим взятку большому чину в высоком кабинете. По рекомендации японского шпиона-особиста и оказался…
– О, вот тут ты врешь, Слава, – встрепенулся заслушавшийся моим рассказом «добрый» следователь. – Гладко, конечно, вышиваешь, тебе бы детективы писать, талант пропадает, но врешь. Особист нам первым делом сообщил, что ты в Москву едешь. Не мог же он сам себя сдать? Нестыковочка получается.
– Да вы сами подумайте, какая нестыковка? Испугался он, понял, что я не предатель, и испугался. Зачем ему всю жизнь в страхе жить? Лучше первым меня сдать. Небось написал вам, что завербовать я его пытался, взятку предлагал, а он, чтобы выявить мои связи, вступил в оперативную игру, в Москву меня направил. Так ведь? Следили же за мной от самой границы. И что, выявили связи? Мать, жена да кошка Дуська? Вы подумайте сами.
– Так-то оно так… – задумчиво произнес следователь. – Можно так, а можно не так, зыбкая история получается. Как угодно трактовать можно, да и придумал ты, скорее всего, эту историю, чтобы от обвинения в шпионаже отмазаться. Даже не знаю, что с тобой делать, Слава…
Мы замолчали оба. Наступил момент истины. Вся моя вдохновенно рассказанная сказка была лишь прелюдией, артподготовкой, главное я собирался выдать после нее. И вот момент настал.
– А вы все-таки подумайте, – вкрадчиво прошептал я, гипнотизируя «доброго» обволакивающим взглядом, – прикиньте, взвесьте, какие заманчивые перспективы открываются. Ну что вам я – обычный начальник погранзаставы, сижу в монгольской степи, командую сусликами! Другое дело – особист, тут на штаб дивизии можно выйти, а то и округа или повыше куда. Громкое дело, звездочка на погоны новая светит, майора получите, товарищ капитан, а я помогу, показания дам, все, что говорил, на бумаге зафиксирую. Высокохудожественно, как вы заметили. Учтите, особист – не я, хлипкий он и подлый, расколется быстро. Гарантирую. Вы подумайте, вы прикиньте…
Вот так, Витя. Осуждаешь? Но ты пойми, ничто без личного интереса на свете не делается. Кнут и пряник, давно и не мною придумано. С одной стороны, взыскание за дело без моего признания, с другой – заманчивые перспективы и звездочка на погоны. Вот такую альтернативу нарисовал я «доброму» следователю. Иначе бы не сработало. Я не был уверен, что сработает, но хоть шансы призрачные появлялись… Я не святой, да, не святой. Я вообще, если хочешь знать, плохой человек, и отольются мне мои грехи на том свете, если он есть, конечно. И подлого майора-особиста припомнят, хоть и свинья он. Но я не жизнь свою спасал, ты это знай, пожалуйста. С жизнью мне все было ясно, похоронил я себя заживо. Я справедливости хотел, уважать себя хотел, помереть как человек желал я. Не как скотина, которую ведут на убой. Не делай другому то, что себе не желаешь, и не позволяй другим поступать с собой по-другому. Но если уж поступили, пусть пеняют на себя… Я плохой человек. Война и тюрьма никого лучше не делают. В аду христосиков нет, только черти той или иной степени мерзости. Надеюсь, мой круг ада – первый, недалеко от входа. Может, и выпустят еще, условно-досрочно, а, как думаешь? Ладно, что было, то было, и того не исправишь. А было это, Витька, так.
– Заманчивое предложение… – после долгих раздумий почесал лысину «добрый» и как бы между делом спросил: – Сам-то за это что хочешь?
– Жить хочу, – без паузы ответил я, – предателем быть не хочу. Взятку давал – согласен, не доносительствовал – согласен, еще по мелочи там что-нибудь. Но без шпионов, пожалуйста! И срок поменьше, лет пять, желательно…
– Меньше десяти не получится, там у тебя статей на все пятнадцать.
– Спасибо, спасибо, товарищ следователь, – задохнулся я от упоительной надежды, – спасибо вам…
– Ишь ты какой быстрый, не торопись, ничего еще не решено, мне подумать надо, посоветоваться, я один такие вопросы не решаю. Ты иди пока, о результатах узнаешь в свое время. Конвой, уведите арестованного!
Я выходил из кабинета «доброго» следователя злым и раздраженным. На себя злился и раздражался на себя. Внутри распускалась придушенная ранее надежда. Хиленькая такая, нежненькая, зеленая надежда на жизнь. Это очень плохо. В аду надежда только мешает.
* * *
Мне все удалось, Витя, редкий случай, когда надежды сбылись. В жизни все просто, и сложные комбинации обычно не срабатывают. А тут вдруг получилось. Только не думай, что это я такой хитромудрый. Нет, пруха, элементарный фарт, куда ж без него… После допроса меня привели в камеру. В другую камеру, обычную, – сколько я повидал их потом, – но первая обычная камера… Раем она мне показалась после воровской преисподней. Кстати, воры в ней тоже сидели, и политические, и убийцы, – люди, короче, совсем как на воле. В тюрьме, Вить, люди сидят. Это для меня явилось тогда большим откровением. Люди встретили меня хорошо, по-людски, наслышаны были о моих недавних подвигах. Мне быстро объяснили, что уголовники в моей предыдущей камере не воры вовсе, а ссученные подонки, продавшиеся администрации за мелкие и не очень поблажки. Следователи используют их для ломки непокорных арестантов. Большинство ломают, но вот меньшинство… И тогда у тюрьмы праздник почище Первомая. Все все знали. В тюрьме, Вить, очень хорошая слышимость, и стены, несмотря на толщину, почти прозрачные. Мои новые сокамерники были счастливы от того, что подонки получили по заслугам. Место мне выделили хорошее, у окна, расспросами не донимали, в душу не лезли, делились едой и волшебным напитком по имени чифирь. Рай, истинно тебе говорю, рай, а не камера. Особенно по сравнению с моей прежней. Эх, Витька, нет ничего в мире абсолютного. Сильно подозреваю, что рай и ад – понятия тоже относительные. А также добро и зло, любовь, ненависть, мир, война, ну и далее по списку. Как жить, спросишь, в колеблющейся реальности? А просто! Чем больше она колеблется, тем тверже внутри должно быть. Я вот ничего тверже в себе, чем идеи умереть человеком, не нашел, поэтому и выжил, наверное, извини за дурацкий каламбур. Несколько дней я наслаждался своим новым восхитительным положением, спал вволю, ел не досыта, но достаточно, пил чифирь, а главное, понимал, что не умру прямо сейчас, скоро, но не сейчас, не сию секунду. Ух, как остро я тогда жил, как чувствовал каждое мгновение и, наверное, был счастлив. Точно был! Вот странное существо человек, да? А еще пытает небеса постоянно, для чего они ему страдания посылают. Для того, Витя, для этого самого… Когда мне принесли посылку от Муси, счастье совсем зашкалило, беспредельным стало. Помнит, ждет, не предала, любит. Там даже письмо имелось, и оно пахло ею. Боже мой, как заточка в мягкое подбрюшье воткнулась, пробрало до костей. Ее запах, здесь, в этой райской камере… И камера сразу перестала быть райской. Как же так, она там, а я здесь, как же так получилось, за что, почему? Выть хотелось, снова долбиться башкой, взрывающейся от обиды и несправедливости, о стены. А потом опять счастье. Помнит, ждет, не предала, любит… Сдохнуть можно от такой относительности. Из огня да в полымя. Американские горки ерундой кажутся, сам американской горкой становишься и сам по себе ездишь. Не рельсы острыми колесами стесываешь, а душу – в кровь. К исходу второй недели такой жизни я снова начал бояться. И чем дальше, тем больше. Хорошо, когда холодно, хорошо, когда зима и нет надежды. Все замерзает, все четко, строго, твердо. Крепкий тогда, заиндевевший, не гибкий, потому что мертвый почти. А выйдет солнышко, припечет, и оттаиваешь, расплываешься, воняешь таким человечным и удушливым страхом. Все относительно, Витька, все относительно и контрастно. Не сила людей ломает – контраст. Недавно голову был готов себе расшибить и вот дрожу. Не от плохой жизни, от хорошей, от Мусиного родного запаха в письме, от надежды… На допрос меня не вызывали, вообще как бы забыли о моем существовании. Значит, не получилось, передали дело в трибунал и со дня на день… Короткое заседание тройки особого совещания, и расстрел. А как же люди в камере? Мусин запах? Кусочек летнего неба в окошке за решеткой? Без меня? Без меня?! Без меня!!! Стыдно вспоминать, Витя, и боюсь, очень тебя разочарую, но все-таки скажу. Я ведь уже готов был сам на допрос попроситься, стучать в железные двери камеры, звать вертухаев и орать: «Передайте следователю, что я согласен, я верю ему, верю, я все подпишу, только не убивайте…» Да, не герой, так, силы кое-какие имелись в запасе по молодости, но не герой. Любого можно сломать, любого, тут Шаламов прав. Меня почти сломала проклятая относительность жизни. И контрасты, будь они трижды прокляты. Я тебе говорил уже, самое сложное – понять страшную правду про людей и себя и существовать дальше. Я понял, вот тогда как раз и понял. И живу. Повезло мне просто. Не герой, но фартовый. К исходу третьей недели, когда уже кругами ходил у железной двери и едва ли не кулаки заносил, чтобы постучаться, меня вызвали на очную ставку с особистом. Кстати, знаешь, что последнее меня удерживало, чтобы не постучаться? Не поверишь, уж больно смешная и глупая причина. Люди в моей новой камере. Их уважение. Они меня за человека считали. Стыдно перед ними было. Перед собой уже не стыдно, а перед ними… Вот так, внучек, сделаешь что-нибудь правильное, веру в других вселишь ненароком и забудешь, а когда кончается у тебя вера, другие тебе ее возвращают неожиданно. Не все так плохо, запомни это. И в жизни, и в людях. Две правды существуют в человеке – страшная и прекрасная. И обе правды нужно знать. С одной правдой далеко не уедешь, не умрешь человеком и даже не станешь им. Я это тогда твердо усвоил и запомнил на всю жизнь. Запомни и ты.