3
После сарая-людоеда последующие происшествия Федора Михайловича почти не удивляли. Ни ветряные мельницы, гонявшиеся за каким-то бедным испанским малым, ни смутные тени и полчища средневековых рыцарей, крадущихся к чопорному англичашке, вежливо пятившемуся от них с горы. Лишь один раз он немного задержал взгляд на странном медведе с огромными круглыми ушами, свирепо терзающем пожилого господина в клетчатом, по американской моде, костюме.
– Ты же добрый, добрый, я знаю. Зачем ты так? – вопреки очевидным фактам, кричал симпатичный господин убивающему его зверю.
– Добрый? – удивленно, человеческим голосом спросил зверь и даже на мгновение перестал мучить симпатичного господина. – Я добрый? Да, я добрый, я был когда-то добрым, пока ты, сволочь, не отправил меня из Африки в эту гребаную холодную Россию, к этим крокодилам, ментам, старухам, туристам и пионерам. А теперь я не добрый. Я ни хрена не добрый. Р-р-р!..
Зверь перешел на рычание и возобновил прерванное терзание. Достоевский равнодушно отвернулся. Не трогало его закаленную в безднах душу тривиальное умерщвление. Вот сарай, да, сильная вещь, а это… Единственно и повернулся, потому что услышал столь святое и ценимое им слово «Россия» в странном контексте. Повернулся и тут же пошел дальше.
Прозорливый читатель уже наверняка догадался, кто были эти химерические существа, окружающие после смерти нашего великого писателя. Почти догадался и сам великий писатель. Но тут тропинка, по которой он шел с ангелом Левием Матвеем, резко оборвалась, и они незаметно очутились в преддверии чертогов Господних. Не до размышлений стало Федору Михайловичу. Сейчас, сейчас свершится. То, к чему шел всю жизнь, произойдет. Сейчас раскроются все тайны бытия, не мелкие и смешные задачки с людоедом-сараем и лопоухим медведем из Африки, а вообще все тайны. Сейчас он узнает, прав ли был в своих беспримерных взлетах и падениях. Сейчас… Ярко-синее небо над головой сгустилось до состояния мерцающего хрусталя, окружающие сосны выпрямились и обернулись уходящими к небесному куполу колоннами, и Федор Михайлович обнаружил себя стоящим посреди прекрасной залы в доме нашего Небесного Отца. Прямо перед собой он увидел… Тут рассказчик вынужден умолкнуть на мгновение, чтобы уже далее, после этого чудесного мига, изъясняться лишь иносказаниями. Неизъяснимое не изъяснишь, но в общих чертах, в весьма отдаленном приближении попробовать можно…А пожалуй, что и свет увидел господин Достоевский пред собою. По крайней мере, глаза от яркой вспышки он закрыл. Но это не помогло. Как будто не стало у него глаз. И кожа прекратила покрывать сочащуюся кровяными тельцами плоть, да и сама плоть куда-то подевалась. Блаженством охватившее Федора Михайловича состояние назвать мало. Все равно что первый глоток воздуха чудом вынырнувшего утопленника назвать удовольствием. Весьма отдаленно описать бурю, творившуюся в душе писателя, возможно, если смешать два самых сильных чувства, овладевавших некогда Федором Михайловичем на противоположных полюсах его жизни. Первое – это когда совсем еще в младенчестве незабвенная матушка Мария Федоровна ласкала его в колыбельке, тетешкала и целовала в мягкий, еще не успевший сформироваться носик. Второе же чувство было испытано относительно недавно, незадолго до смерти, когда его Императорское Величество пригласил писателя по-простому в гости, чтобы познакомить со всей своей августейшей фамилией. Они пили чай из самовара на террасе Михайловского дворца, великие княгини мило щебетали и, притворно пугаясь, расспрашивали, как же это так топором по голове старушку, да еще сестру ее Лизавету, а царь ласково улыбался ему в надушенные ароматные усы. Великое почтение и великая радость поселились тогда в сердце писателя, и именно в тот момент он почувствовал себя как бы на вершине своей многотрудной жизни. Не забывая, впрочем, тут же отметить, что вот же и холопское есть в нем. И тут же обрадоваться этому обстоятельству. Не холопству, разумеется, а тому, что отметить не забыл. Так вот, если смешать два столь разноречивых, но сильных и приятных чувства да и умножить полученную смесь на миллиард-полтора, пожалуй, и получится отдаленное подобие того, что испытывал Федор Михайлович при виде поразившего его света. Поэтому совсем неудивительно, что, охваченный волнением, он пал ниц, склонил голову и, захлебываясь воздухом, счастливо разрыдался. Зато когда он, очистившись святыми слезами, вновь поднял лицо, нечто удивительное как раз и произошло. Свет растворился в огромном пространстве залы, и Достоевский узрел… Он узрел себя, даже лучше, чем себя, себя как на парадном портрете художника Перова, известном впоследствии по многочисленным изданиям книг. Не успев осознать столь невероятный факт, вдобавок ко всему он еще услышал и собственный голос:
– Батюшка, Федор Михайлович, ради бога… фу ты черт… прости, господи… опять… никак не могу избавится от этих дурацких штампов. В общем, пожалуйста, умоляю вас, не примите мою выходку за глупую шутку, а тем паче за издевательство. Уверяю, исключительно из огромного уважения к вам я принял сей облик. Ну еще и для удобства. Согласитесь, не комфортно беседовать со светом, свет не обнимешь, не пожмешь ему руку и даже не поговоришь толком. Сомневаюсь, что даже я могу заставить фотоны говорить. Это как-то не научно, что ли… Только исключительно из уважения и гордости за вас я рискнул натянуть, так сказать, сию личину. Вы, как тонкий психолог, должны меня понять: копирование собеседника сокращает дистанцию и облегчает диалог. Я у вас же, по-моему, это и читал где-то, а может, и не у вас. Вы простите меня, старика, память шалит последние лет восемьсот. Ну если не как психолог, то как известный мистик, вы поймете меня точно. Написано же, по образу и подобию, вот я и решил подчеркнуть. Но только из-за уважения, исключительно из-за уважения. Вы не сердитесь на меня? Дорогой мой человек, лучшее мое создание. Скажите мне, что не сердитесь, я не переживу, если… Не сердитесь?
– Как я могу? – слегка ошалев от божественного напора, ответил Федор Михайлович. – Как смею я, ваше… святой… всеблагой… я не знаю, как…
– Да бросьте вы, к черту, эти чины. Слышали, слышали? Опять сказал, ну вам ли, великому писателю, не знать, вот привяжется выраженьице, и не убежишь от него, суешь, куда нужно и не нужно. Мучаешься, а суешь. Ох, простите меня снова, какой-то я неловкий сегодня. Но все это от счастья долгожданной встречи, очного знакомства, так сказать. Вы ведь, не ровен час, подумали, что я на ваши штампы намекаю. Ни в коем случае, только о себе, исключительно о себе. Подумали, подумали, не отпирайтесь, знаю я вас, тонких психологов и мистиков, сам такой… Ну простите еще раз. И знаете что, давайте без церемоний, без чинов, по-простому, как тогда у императора. Ладно? Вот и отлично, я вас так ждал, так ждал, и поговорить-то без вас не с кем, скучно до ломоты зубовной. Доктринеры все однобокие, как упрутся, так и талдычат каждый свое. Вы – другое дело, с вами мы сойдемся. Лучшее, подчеркиваю, лучшее мое творение! Вы нюансы поболее меня чувствуете, не отпирайтесь, мне не зазорно признаться. Я, так сказать, по крупным мазкам специалист, там свет от тьмы отделить, создать землю, воду, солнце, гад морских, человека, а вы – по нюансам. Ну обнимемся, что ли, батюшка Федор Михайлович, а?
На этих словах Господь обнял господина Достоевского, и тот вновь пережил то самое ощущение, что и в первый раз, увидев благостный свет в зале. Но и еще одно чувство испытал он, то, которое не ожидал и не желал испытывать. Осознав его, он почти задавил это чувство в себе, но от отца небесного ничего не скроешь, и, как ни надеялся Федор Михайлович, а уличен был тут же…