– Смердит? – густым и страшным баритоном спросил Великий инквизитор из-под капюшона. – Воняет, да? Не морщись. Это не он смердит, это ты.
– В каком смысле? – проблеял дрожащим голоском испуганный писатель.
– Во всех смыслах. Какие смыслы ни возьми, везде ты смердишь. А мы – твои испарения. Смотри, как много. Но и испарения могут быть живыми. Особенно если талантливо смердить. Чего-чего, а таланта у тебя не отнимешь. Поэтому радуйся, писатель, ты настолько гениально навонял, что твои миазмы судить тебя сейчас будут.
– Но, позвольте, как же это возможно, ведь это я вас создал!
– Эка невидаль, – скрипуче рассмеялся Великий инквизитор, – мало ли кто кого создал, все кого-нибудь создают, вот ты – целый роман огромный создал о том, как сыновья папашку не то что судить, а и убить задумали. И убили. А он их тоже создал, между прочим.
– Но ведь это художественное, так сказать, произведение, – возмутился Федор Михайлович, – как можно сравнивать?
– Ну хорошо, тогда скажи мне, художник, а кто тебя такого художественного создал?
– Бог, конечно. Бог всех создал.
– Умм… – прогудел Инквизитор язвительно, – так что ж ты, мерзавец, Бога судишь в своих книжках, вот меня лично обрек на муки адские, потому что судить его заставил. Ты подумал, художник, каково мне? Это же ты, художник, моими устами его судил, а я страдаю. А нам, значит, тебя судить нельзя, получается? Так не бывает, художник. Око за око, а суд за суд.
Федор Михайлович не нашелся, что возразить беспощадной логике Великого инквизитора, и тот, немного помолчав, продолжил:
– Мы будем тебя судить. Прокурором буду я, адвоката можешь себе выбрать сам, вот они, стоят рядом со мной, твои адвокаты. Блаженные и святые оба. Выбирай, кто больше по вкусу.
Господин Достоевский посмотрел на Зосиму и Христа. В обоих он вложил всю душу, все самое лучшее, что в нем самом было, но Зосима – герой только одного романа, Христос же проходил красной нитью через все произведения. И не только через книги. Он всю жизнь его осветил, Он на каторге с ним был и на расстреле, когда приговор читали. И потом, Зосима хоть и святой человек, но человек все-таки, может зло на писателя затаить из-за шутки с запашком после смерти, а Христос – Бог, и доброта его безгранична.
– Христос, – твердо сказал Федор Михайлович.
– Забавный ты, художник, и предсказуемый очень. Я так и знал, что его выберешь. Оскорбляет вонь эстетическое чувство, не правда ли? Да и боязно тебе, что святой человек отомстит за глумление. Как же так святой человек вдруг человеком окажется? Ты же только к идеальному с почтением относишься, а люди для тебя – лишь расходный материал, их и помучить не грех, для сюжета все сгодится. Ладно, художник, Христос так Христос, а ты, Зосима, иди. Еще защищал его! Говорил же тебе, что не демиург он, а так, мелкая вонючка. Не верил. Теперь сам смотри.
Зосима, покачав головой, развернулся и пошел назад к персонажам, встал рядом с Алешей Карамазовым и крепко сжал его руку. Великий инквизитор, проследив за перемещениями старца, вновь повернулся к Достоевскому и скучным бюрократическим тоном произнес:
– Теперь по процедуре. Свидетели у нас не предусмотрены. Да и зачем они, только лишняя трата времени. Ты, художник, написал всех этих свидетелей, поэтому прекрасно знаешь, что они могут сказать. И я знаю. Так что не станем затягивать: раньше сядешь, как говорится, раньше выйдешь. Но ты не волнуйся – не выйдешь. У нас тут мера наказания одна – смерть. Сначала выступит прокурор, потом адвокат, затем твое последнее слово, следом – присяжные, вот они, стоят перед тобой, голосуют. И все, готово дело. Ан нет, главное забыл: приговор приводится в исполнение немедленно и обжалованию не подлежит. По процедуре вопросы есть?
– Ну как же без свидетелей? – чуть не плача заканючил Федор Михайлович. – Так не честно.
– Ты сам подумай, художник, – терпеливо разъяснил Инквизитор, – какие из них свидетели, нет тут свидетелей, не объективны они и не беспристрастны. Ты всем им нагадил, все они от тебя пострадали, все без исключения. Они судьи твои, судьи не могут быть свидетелями. У тебя целый Бог в адвокатах, не достаточно? А впрочем, если хочешь, тебе же хуже будет…
Федор Михайлович с надеждой оглядел толпу своих персонажей и, видимо, не найдя в ней ничего обнадеживающего, согласившись с прокурором, прошептал:
– Не хочу… Не надо свидетелей.
– Ну вот и молодец, – обрадовался Великий инквизитор. – Я всегда говорил, что автор у нас хоть и мерзавец, но очень умный и тонко чувствующий мерзавец. Тогда я начинаю. Вы не возражаете, господин адвокат?
Вместо ответа Христос светло и радостно улыбнулся подсудимому, потом посмотрел на прокурора и тоже улыбнулся. Инквизитор, приняв его улыбку за знак согласия, начал речь:
– Дамы и господа, братья и сестры, я обвиняю великого русского писателя, нашего создателя и автора Федора Михайловича Достоевского в страшных преступлениях, самым мелким из которых является убийство. Я обвиняю его в преступлениях перед человечностью и здравым смыслом, я обвиняю его в садизме, сексизме, женоненавистничестве, юдофобстве, воспевании зла, дурном влиянии на человечество, а также издевательстве над стариками, детьми и животными. Я обвиняю его, наконец, в самом страшном грехе, только и возможном для писателя, – в неосторожном обращении с мыслями. Речь моя будет короткой. Обвиняемый сам написал чистосердечное признание. Несколько романов, повестей, эссе и рассказов полностью изобличают его в вышеназванных преступлениях. Скажите мне, братья и сестры, есть среди вас хоть один счастливый человек?
Из толпы неуверенно поднялась одинокая рука старца Зосимы. Потом к ней присоединилась рука улыбающегося адвоката – Христа, но тут же опустилась. Достоевскому даже показалось, что Сын Божий сам рассмеялся своей выходке. Не укрылось его движение и от Великого инквизитора.
– Это хорошо, что вы опустили руку, – сказал он глухо из-под капюшона, – а то совсем глупо получается: мало того, что распяли, в этом, положим, обвиняемый не виноват, так еще и сжечь хотели. Я хотел вас сжечь по воле нашего автора. А еще я, по его же воле, сделал ваши предыдущие страдания бессмысленными, такими бессмысленными, что и святой Алешка Карамазов засомневался в вашем существовании после моих слов. И вы счастливы? Не смешите меня, не позорьтесь! И потом, вы же, так сказать, и не совсем человек, только наполовинку, так что не считается в любом случае. Что же касается вас, уважаемый старец… О, у вас тоже странное счастье. Счастье по-достоевски. В детстве, по воле автора, вы потеряли любимого старшего брата, потом погрязли в кутежах и разврате. Оно бы и ничего, но вы зачем-то осознали всю глубину своего падения. И мучились после всю жизнь, отмолить грех безуспешно пытались. Грязным, грязным вы себя чувствовали, так и прожили век, в своей и чужой грязи ковыряясь. Со стороны – святость, а изнутри посмотреть – грязь. Но и этого мало показалось нашему человеколюбивому автору-гуманисту. После смерти он поглумился над вашим еще не остывшим трупом. Он заставил его смердить, и тем подверг сомнению вашу с такой любовью выписанную святость. Вы не задумывались, Зосима, для чего он это сделал? А для объема всего лишь, для равновесия, увлекательнее ему так показалось! Святой, и смердит вдруг. Ха-ха! Сюжет бодрее заскакал после вашего посмертного унижения. И это вы называете счастьем?