Старец ничего не ответил прокурору, но продолжал упрямо держать руку поднятой вверх. Великий инквизитор устремил взгляд по направлению к его руке, полюбовался ею, казалось, с минуту и стремительно продолжил:
– А впрочем, вы правы, уважаемый брат Зосима, умереть в романах нашего автора – это счастье. Умер, и хорошо тебе, смердишь, не смердишь, какая разница, по крайней мере, ничего не чувствуешь. Потому что живые в произведениях Федора Михайловича мучаются все до единого. По-другому я поставлю вопрос: кто из присутствующих персонажей не мучился, поднимите руку?
На этот раз ни одна рука не поднялась, даже старца Зосимы.
– Смотрите, смотрите, обвиняемый, – сказал Великий инквизитор Достоевскому, – смотрите, что вы с нами сделали. Ни один свой персонаж… ни одно свое дитя не пощадили. Это потрясающе! Нет другого такого автора – кого ни возьми, хоть один счастливец в книжке, да найдется, по глупости, по недоразумению, по стечению обстоятельств ли, но имеется. У вас же ни одного! Сплошное преступление и наказание, преступление и наказание, преступление и наказание. Ничего больше в ваших замечательных книжках не существует. Да вы маньяк, Федор Михайлович. Вы садист и извращенец. Ни лесов, ни полей, ни свежести рассвета, ни трепета первого поцелуя нет в ваших книгах. А если и встретится случайно, то обязательно с гнильцой, с подтекстом, с оттенком подлости непременной. Вы гармонию алгеброй разъяли, словно труп препарировали. Вы некрофил, господин Достоевский. А что вы сделали с женщинами? Ведь шлюхи перемолотые все до единой! Как с Сонечкой Мармеладовой начали, так и пошло дальше. Проститутки, содержанки, любят одного, спят с другими, сами мучаются и окружающих мучают. Ад у вас, а не мир вышел. Мучение бесконечное, круговое мучение. И все для так называемого объема. Литературный прием, просто литературный прием. Скучно о счастье писать, правда? Вам просто было очень скучно. Вам выделиться хотелось. Пушкин писал: «и долго буду тем любезен я народу, что чувства добрые я лирой пробуждал». Вы пробуждали чувства злые. И не говорите мне о великой тайне души русского человека, которую вы якобы открыли, где выси небесные и пропасти бездонные. Не поверю дешевой отговорке. Все вы прекрасно понимали. Не случайно город, где происходят события лучшего вашего романа «Братья Карамазовы», вы назвали Скотопрогоньевск. Стыдливо так назвали, всего два раза упомянули в огромном тексте, не замечает никто. Но мы-то с вами прекрасно знаем, что вы думаете на самом деле о красоте и широте души так называемого русского человека. Скотопрогоньевск – скотопрогоньевск и есть. Только знайте, это не душа русского и любого другого человека такая, это вы такой. Не Зосима смердит, вы смердите. «Суди дерево по плодам его» – написано в Священном Писании. Давайте и мы вас рассудим по плодам. О, ваш запах привлекает соответствующие существа. Тысячи погромщиков идут на свое «святое» дело с вашим именем на устах. Вас очень ценил Ницше, теоретик и предтеча фашизма, вас с удовольствием цитировал Геббельс, особенно статью «О еврейском вопросе». По-моему, вы как раз одним из первых сформулировали этот вопрос, а Гитлер с Геббельсом просто попытались его окончательно решить, так же, как и русский, и многие другие мучавшие их вопросы. Вы не знаете, кто эти милые люди, но, поверьте, ваши мелкие бесы и прочая нечисть по сравнению с ними – добрые клоуны в цирке. Вот они, ваши плоды, Федор Михайлович, наслаждайтесь, вкушайте полной мерой со древа своего. С нас хватит, мы уже наелись досыта. За влияние на так называемый реальный мир пусть вас этот мир и судит. А мы, ваши дети, будем судить вас за влияние на нас. Да, мы – ваши дети, покалеченные вами уродцы, смотрите, любуйтесь на нас. Вы, наверное, и не ожидали нас здесь встретить? Думали, фантазируете просто, невинная забава, перо, бумага, да еще деньги за это платят, и слава всемирная? Так думали, Федор Михайлович? Ошибались. Осторожнее надо было обращаться с умом своим шаловливым. Ведь вы талантливы, дьявольски, чертовски талантливы. Вы оживили нас своим темным талантом, вы вдохнули в нас свою поломанную душу, и вуаля – мы существуем. Мы живые, так же, как вы, господин Достоевский, и каждый читатель, очарованный вашим беспримерным мастерством, оживляет нас все больше и больше. Мы живее всех живых, господин Достоевский, мы живее вас. Вы умерли, а мы живем. И мучаемся. Нам не сбежать, не эмигрировать из ваших книг в другие, более светлые и солнечные. Мы вечно живем и вечно мучаемся. Слышите ржание лошади? Это вы ее засекли до смерти! Видите, как скулит Жучка-Перезвон? Это вы ей подбросили иголки в мясо. Посмотрите на вечно умирающего невинного мальчика Илюшу Снегирева и его убитого горем отца. Это вы их убиваете. Чуете хруст разламывающихся черепов, слышите звон кандалов Раскольникова, видите, как кровь вытекает из Настасьи Филипповны? Это вы, вы, вы… Никогда это не закончится, вечный хруст, вечный звон… Аз воздам, говорю вам я. Наши слезы и кровь вопиют, и глас наш будет услышан. Я требую для вас вечной боли, нескончаемой смерти. Я требую справедливости! У меня все.
Великий инквизитор закончил, и грянули аплодисменты. Даже старец Зосима сделал два-три неуверенных хлопка, даже Христос почти сомкнул ладоши, но в последний момент остановил движение и смущенно улыбнулся. Они ненавидели его. Дети, плод души, ума и труда всей жизни, его ненавидели. Это было даже не страшно, это была сама смерть. Федор Михайлович вдруг почувствовал себя персонажем собственного романа. Сейчас они убьют папеньку, и это будет правильно. Очень логично, по сюжету полностью оправданно, так психологически точно, как он любит. «Господи, – взмолился великий писатель, – да что же это за логика такая? Прости меня, ибо не ведал, что творю. Ты же обещал, Господи, ты же говорил «рай». Разве это рай? Грешник я великий, понимаю. Но разве это рай?» Господин Достоевский молился, а аплодисменты не стихали. Звуки бьющих друг о друга ладоней постепенно проникли к нему в уши. Стало очень трудно молиться под такой аккомпанемент. Он перестал, рухнул лицом в райскую землю и заплакал. Долго плакал, а овации все не смолкали, только сильнее становились. Очень долго плакал, пока не почувствовал теплую ласковую руку у себя на голове. Федор Михайлович перевернулся на спину и сквозь заполнившие глаза слезы увидел расплывающийся в солнечном нимбе лик Христа. Иссякли слезы, а надежда, наоборот, наполнила его сердце. Вот тот, кого он безоговорочно любил всю жизнь, тот, в образе которого и мысли не возникало искать так любимую писателем гнильцу. Тот, кто не нуждался в объеме, поскольку заключал в себе все. Христос поможет, он защитит, он отмолит писательские грехи. Господин Достоевский сел на траву, благодарно поцеловал край одежды своего адвоката и даже нашел в себе силы подняться на ноги. Великий инквизитор резко вскинул руку вверх, овации смолкли, и он торжественно объявил:
– Слово предоставляется адвокату подсудимого – Иисусу Христу, Сыну Божьему.
Иисус сделал несколько шагов вперед, встал на почтительно уступленное Инквизитором место, улыбнулся, как будто обнял всю толпу, посмотрел на Федора Михайловича все понимающим и все прощающим взглядом, перекрестил его, развел руки в стороны, вздохнул печально, развернулся и пошел прочь. Господин Достоевский подумал было, что это какой-то хитрый адвокатский прием, риторический жест, как бы притча, рассказываемая Сыном Божьим. Вот сейчас вернется, скажет неотразимые, нужные слова, объяснит, и все поймут, что не виноват Достоевский ни в чем. Как лучше хотел, просто замысел такой художественный… Но Христос, не оборачиваясь, уходил все дальше в глубь толпы. Только когда раздались жидкие, намного жиже, чем Инквизитору, формальные, скорее из вежливости аплодисменты, Федор Михайлович осознал, что выступление его адвоката закончено.