Он снова разражается всхлипами, я обнимаю его, пока он безутешно плачет. Поверх его вздымающихся плеч я смотрю на Джейн. Она застыла в ужасе. Она смотрит на короля, скорчившегося на полу, плачущего как дитя, словно перед ней какое-то непонятное чудище из сказки, словно оно с ней никак не связано. Она переводит взгляд на дверь, она хочет быть далеко-далеко от всего этого.
– Это проклятие, – внезапно говорит Генрих.
Он садится и пристально смотрит мне в лицо. Его веки покраснели и опухли, лицо исцарапано и запятнано, волосы стоят дыбом, шляпа в золе.
– На мне, должно быть, проклятие. Иначе почему я теряю всех, кого люблю? Иначе почему я несчастен? Как может король быть несчастнейшим человеком на земле?
Даже теперь, когда ко мне жмется этот убитый горем отец, я ничего не скажу.
– Как же Бесси Блаунт согрешила против Господа, что Он так меня наказывает? – спрашивает Генрих. – Что Ричмонд сделал не так? Почему Господь забрал его у меня, если они не прокляты?
– Он был болен? – тихо спрашиваю я.
– Так быстро, – шепчет Генрих. – Я знал, что он нездоров, но ничего серьезного. Я послал к нему своего врача, я сделал все, что должен был сделать отец… – он переводит дух и всхлипывает. – Я ни в чем не ошибся, – уже тверже произносит он. – Дело не в том, что сделал я. Должно быть, это Божья воля, то, что его у меня забрали. Должно быть, Бесси как-то согрешила. Должен быть какой-то грех.
Он прерывается, берет меня за руку и прикладывает мою ладонь к своей ободранной горящей щеке.
– Я этого не вынесу, – просто говорит он. – Я не могу в это поверить. Скажите, что это не так.
По моему лицу тоже струятся слезы. Я молча качаю головой.
– Я не хочу это слышать, – говорит Генрих. – Скажите, что это не так.
– Я не могу отрицать, – твердо отвечаю я. – Мне жаль. Мне так жаль, Генрих. Так жаль. Но его больше нет.
Его рот разевается, с губ капает слюна, глаза воспалены и полны слез. Он едва может говорить.
– Это невыносимо, – шепчет он. – Но как же я?
Я встаю с пола, сажусь на скамеечку и протягиваю ему руку, словно он снова маленький мальчик в детской. Он подползает ко мне, кладет голову мне на колени и сдается слезам. Я глажу его редеющие волосы, вытираю ободранные щеки полотняным рукавом своего платья; я даю ему выплакаться, пока комната становится золотой на закате, а потом серой в сумерки. А Джейн Сеймур сидит как статуя в другом конце комнаты, застыв от ужаса.
Когда сумерки сгущаются и наступает ночь, рыдания короля понемногу сменяются всхлипами, а потом дрожью, пока наконец мне не кажется, что он уснул, но тут он снова шевелится, и его плечи вздрагивают. Когда приходит время обедать, он не двигается, и Джейн продолжает свое странное тихое бдение со мной, мы вдвоем созерцаем его горе. Потом городские колокола звонят к вечерне, дверь приоткрывается, в комнату проскальзывает Томас Кромвель и сразу понимает все, окинув нас быстрым проницательным взором.
– Ох, – облегченно восклицает Джейн, поднимается на ноги и слегка взмахивает руками, словно хочет показать лорду-секретарю, что король сокрушен горем и лучше лорду-секретарю этим заняться.
– Не желаете ли пойти к обеду, Ваша Светлость? – с поклоном спрашивает Кромвель у Джейн. – Можете сказать двору, что король отобедает один, у себя в покоях.
Джейн, тихо мяукнув в знак согласия, выскальзывает из комнаты, а Кромвель поворачивается ко мне, держащей короля в объятиях, словно я – куда более сложная задача.
– Графиня, – кланяясь, произносит он.
Я наклоняю голову, но молчу. Я словно держу спящего ребенка и не хочу его разбудить.
– Мне позвать камердинеров, чтобы они его уложили? – спрашивает Кромвель.
– И врача со снотворной настойкой? – шепотом предлагаю я.
Приходит врач, король поднимает голову и послушно принимает лекарство. Он не открывает глаза, словно не может вынести взгляды – любопытствующие, сочувствующие или, что хуже всего, позабавленные – слуг, которые расстилают постель, а потом встают у изголовья и изножья, ожидая приказаний.
– Уложите Его Величество в постель, – говорит Кромвель.
Я слегка вздрагиваю от этого нового титула. Теперь, когда король остался единственным правителем в Англии, а Папа стал всего лишь римским наместником, он повадился заявлять, что ничем не хуже императора. Генриха больше нельзя называть «Ваша Светлость», как герцога, хотя такое обращение устраивало его отца, первого Тюдора, и всю мою семью. Теперь у него императорский титул, он – «Величество».
Сейчас это свежее величество так скошено горем, что нам, его покорным подданным, приходится поднимать его и укладывать в кровать, и мы боимся к нему прикасаться.
Слуги мешкают, они не знают, как подойти к королю.
– Да Бога ради, – раздраженно произносит Кромвель.
Поднимать его с пола приходится вшестером, его голова болтается, из закрытых глаз бегут слезы. Я приказываю слугам стянуть с него красивые сапоги для верховой езды, а Кромвель велит снять тяжелый дублет, но мы все равно оставляем его спать полуодетым, как пьяницу. Один слуга будет ночевать на тюфяке на полу, мы видим, как они бросают монетки, чтобы выяснить, кому не повезет остаться. Никто не хочет быть рядом с Генрихом ночью, пока он будет храпеть, портить воздух и плакать. У дверей стоят двое стражей-йоменов.
– Он поспит, – говорит Кромвель. – Но когда проснется… как думаете, леди Маргарет? Его сердце разбито?
– Это ужасная потеря, – соглашаюсь я. – Терять ребенка всегда страшно, но потерять его, когда он пережил детские болезни и вся жизнь у него была впереди…
– Потерять наследника, – замечает Кромвель.
Я молчу. Я не собираюсь высказывать свое мнение о наследниках короля.
Кромвель кивает.
– Но с вашей точки зрения – это к лучшему?
Вопрос настолько бессердечен, что я не знаю, что сказать, и смотрю на Кромвеля, словно не уверена, что правильно его расслышала.
– Мария остается единственной наследницей, – замечает он. – Или вы говорите «принцесса»?
– Я о ней вообще не говорю. И я говорю «леди Мария». Я подписала присягу и я знаю, что вы провели в парламенте закон, по которому король сам изберет наследника.
Я приказываю, чтобы еду принесли в мои личные покои, я не в силах сидеть с двором – галдящим, судачащим и строящим домыслы. Монтегю приносит фрукты и сладости, наливает мне бокал вина и садится напротив.
– Он в полном упадке? – холодно спрашивает Монтегю.
– Да, – отвечаю я.
– С ним было то же, когда Болейн потеряла ребенка, – говорит Монтегю. – Он плакал, буйствовал и не говорил. А потом, закончив скорбеть, стал отрицать, что вообще что-то произошло. И нам пришлось хоронить младенца тайком.