В конце концов, в гневе и неистовстве, он соглашается – ему ничего не остается, кроме как согласиться; и Томас Говард едет обратно на север по метели и морозу, везет королевское прощение, и ему приходится ждать на холоде у ворот Докастера, пока ланкастерский герольд зачитывает королевское прощение тысячам терпеливых северян, молча стоящих в плотном строю. Роберт Аск, их вождь, который явился словно из ниоткуда, опускается на колени перед тысячами своих паломников и говорит, что они одержали великую победу. Он просит освободить его от должности командира. Когда паломники соглашаются, он срывает кокарду с Пятью ранами и обещает, что больше никто из них никакую кокарду не наденет, кроме королевской.
Услышав об этом, я достаю из кармана кокарду, которую дал мне Том Дарси, целую ее и убираю в глубь старого сундука, стоящего у меня в гардеробной. Мне больше не нужно тайное напоминание о моей верности. Паломничество окончено, паломники победили, мы все можем убрать кокарды, и мои сыновья, все мои сыновья, скоро вернутся домой.
Лондон ликует, узнав новости. Звонят колокола – в честь Рождественской службы, но все знают, что они возвещают: мы спасли страну, спасли церковь, спасли короля от него самого. Я веду своих домашних посмотреть на процессию двора из Вестминстера в Гринвич, мы смеемся и гуляем по замерзшей реке. Так холодно, что дети скользят и катаются по льду, мои внуки Катерина, Уинифрид и Гарри цепляются за мои руки, упрашивая везти их за собой.
Двор в золотой Рождественской славе следует по середине реки, епископы идут в парчовых облачениях, с митрами на головах, со сверкающими в свете тысяч факелов посохами, украшенными драгоценными камнями. Вооруженные стражи сдерживают толпу, не давая ей выйти на лед, чтобы лошади на особых зимних подковах с острыми шипами добрались до середины реки, словно она – большая белая дорога, извивающаяся среди ледяного города, словно можно по ней доехать до самой Московии.
Все лондонские крыши покрыты снегом, край каждой соломенной кровли украшен бахромой из сверкающих сосулек. Богатые горожане и их дети одеты в яркие цвета остролиста, зеленый и красный, они бросают шапки в воздух, крича:
– Боже, храни короля! Боже, храни королеву!
Когда появляется принцесса Мария, вся в белом на белой лошади, ее встречает самый оглушительный рев, какой может издать толпа.
– Боже, храни принцессу!
Мой внук Гарри в восторге оттого, что видит ее, он прыгает на месте и выкрикивает приветствия, и глаза его светятся верностью. Лондонцам дела нет до того, что ее надо называть леди Мария и она больше не принцесса. Они знают, что восстановили церковь, они не сомневаются, что и принцессу вернут.
Она улыбается, как я ее учила, поворачивается то вправо, то влево, чтобы никто не был обойден вниманием. Поднимает затянутую в перчатку руку, и я вижу, что перчатки у нее белой кожи, с красивой вышивкой, расшитые жемчугом; ее наконец-то содержат, как подобает принцессе. Сбруя на ее лошади темно-зеленого цвета, седло из зеленой кожи. Над головой принцессы плещется на ледяном ветру ее стяг, и я улыбаюсь, видя, что у розы Тюдоров на нем такая маленькая красная серединка, что роза кажется белой; она не забыла и второй стяг, материнский, с гранатом.
На голове у принцессы прехорошенькая шляпка, серебристо-белая с ниспадающим пером, богатый белый жакет расшит серебряной нитью и жемчугом. Верхняя юбка у принцессы тоже белая, она спадает по обе стороны седла, и держится Мария в седле уверенно, твердо сжимая повод и высоко подняв голову.
С нею рядом, на маленьком гнедом пони, словно имея на это право, едет и машет всем рукой трехлетняя незаконная дочь Болейн, хорошенькая и сияющая, в красной шляпке. Мария время от времени с нею говорит. Она явно любит свою маленькую сводную сестру Елизавету. Толпа рукоплещет ей за это, у Марии нежное сердце, она всегда ищет, кого окружить любовью.
– Можно, я ей поклонюсь? Можно, поклонюсь? – просит Гарри.
Я качаю головой:
– Не сегодня. Я отведу тебя к принцессе в другой раз.
Я делаю шаг назад, чтобы она меня не увидела. Я не хочу напоминать о суровых временах и не хочу, чтобы принцесса думала, что я ищу ее внимания сегодня, в день ее торжества. Пусть она чувствует лишь радость, какую должна бы знать с рождения, я хочу, чтобы она была принцессой, которой не о чем сожалеть. Ей досталось мало счастливых дней, с тех пор как появилась шлюха Болейн – ни одного, но сегодня такой день. Я не хочу омрачать его, напоминая, что ей не позволено призвать меня к себе, что мы по-прежнему разлучены.
Мне достаточно смотреть на нее с берега. Я думаю, что король наконец-то приходит в себя, что мы пережили несколько странных лет, полных безумной жестокости, когда он не понимал, что творит, что думает и ни у кого не хватало отваги его остановить. Но теперь народ сам его остановил. С отвагой святых простые люди поднялись и сообщили Генриху Тюдору, что его отец завоевал страну, но их души он забрать не может. Уолси не стал этого делать, у Болейн не вышло, Кромвель об этом и не думал, но народ Англии сказал королю, что он дошел до последней черты. Не все в королевстве подчинено ему. У него нет власти над церковью и над народом.
Я не сомневаюсь, что настанет день, и Генрих поймет, что был неправ в отношении королевы Катерины, и отнесется к дочери по справедливости. Конечно, так и будет. Он ничего не выгадает, объявив ее теперь незаконной.
Он назовет ее своей старшей дочерью, он снова призовет меня на службу и устроит принцессе достойный брак с кем-нибудь из коронованных особ Европы, а я поеду с ней, чтобы позаботиться о том, чтобы она жила спокойно и счастливо, куда бы ей ни пришлось ехать, за кого бы ни пришлось выйти.
– А я буду ее пажом, – говорит Гарри в лад моим мыслям. – Я буду ей служить, стану ее пажом.
Я улыбаюсь ему и касаюсь его холодной щеки.
Толпа ликующе кричит, когда мимо проходят йомены стражи – точно в ногу, хотя временами кто-нибудь поскальзывается. Никто не падает, им иногда приходится упираться в лед тупым концом пики, чтобы устоять, но вид у них бравый и нарядный, в их зеленой с белым ливрее; а потом, в конце концов, появляется король. Он едет верхом следом за йоменами, великолепный, в царственном пурпуре, словно он сам император Священной Римской империи, а рядом с ним едет Джейн, утопающая в мехах.
Вид у Генриха нынче весьма весомый. Он сидит на высоком коне, он сам так широк и высок, что его туша оказывается под стать широкой груди и огромному крупу коня. Его джеркин так толсто и плотно подбит ватой, что король шириной с двоих, шляпа по всей окружности отделана мехом, она сидит на его лысеющей голове, словно большая миска. Плащ он откинул назад, чтобы все мы видели его роскошный дублет и джеркин, но в то же время восхищались тем, как струится плащ богатого пурпурного бархата, ниспадая почти до земли.
Его руки, сжимающие повод коня, облачены в кожаные перчатки, сверкающие алмазами и аметистами. Драгоценные камни у него на шляпе, на подоле плаща, даже на седле. Он кажется славным королем-триумфатором, вступающим в свои владения, и граждане, городские жители и дворянство Лондона ревут, одобряя этого неправдоподобного великана, верхом на гигантском коне едущего по огромной замерзшей реке.