«Что это? – думал Борман, в десятый раз рассматривая письмо. – Провокация? Вряд ли. Писал больной человек? Тоже нет – это похоже на правду… А если он из гестапо и если Мюллер тоже в этой игре? Крысы бегут с тонущего корабля – все возможно… Во всяком случае, это может оказаться неубиенной картой против Гиммлера. Тогда я смогу спокойно, без оглядки на этого негодяя, перевести все партийные деньги в нейтральные банки на имена моих, а не его людей…»
Борман долго размышлял над этим письмом, но к определенному решению так и не пришел.
21.2.1945 (12 часов 39 минут)
…Айсман включил магнитофон. Он неторопливо курил, внимательно вслушиваясь в чуть глуховатый голос Штирлица.
«– Скажите, вам было страшно эти два месяца, проведенные в нашей тюрьме?
– Мне было страшно все эти одиннадцать лет вашего пребывания у власти.
– Демагогия. Я спрашиваю: вам было страшно то время, которое вы провели у нас в камере, в тюрьме?
– Разумеется.
– Разумеется. Вам бы не хотелось попасть сюда еще раз, если предположить чудо? Если мы вас выпустим?
– Нет. Мне вообще не хотелось бы иметь с вами дела.
– Прекрасно. Но если я поставлю условием вашего освобождения сохранение со мной добрых отношений, чисто человеческих?
– Чисто человеческие добрые отношения с вами для меня будут просто естественным проявлением моего отношения к людям. В той степени, в какой вы будете приходить ко мне как человек, а не как функционер Национал-социалистской партии, вы и будете для меня человеком.
– Но я буду приходить к вам как человек, который спас вам жизнь.
– Вы хотите помочь мне по внутреннему свободному влечению или строите какой-то расчет?
– Я строю на вас расчет.
– В таком случае я должен убедиться, что цель, которую вы преследуете, добрая.
– Считайте, что мои цели избыточно честны.
– Что вы будете просить меня сделать?
– У меня есть приятели – люди науки, партийные функционеры, военные, журналисты – словом, личности. Мне было бы занятно, если бы вы, когда мне удастся, конечно, уговорить начальство освободить вас, побеседовали с этими людьми. Я не буду у вас просить отчета об этих беседах. Я, правда, не отвечаю за то, что не будут поставлены диктофоны в соседней комнате, но вы можете пойти в лес, поговорить там. Мне просто будет интересно потом спросить ваше мнение о той степени зла или той мере добра, которые определяют этих людей. Такую дружескую услугу вы смогли бы оказать?
– Допустим… Но у меня уже возникает масса вопросов о том, почему я слышу такого рода предложение.
– А вы спрашивайте.
– Либо вы чересчур доверяетесь мне и просите у меня поддержки в том, в чем не можете просить поддержки ни у кого, либо вы меня провоцируете. Если вы меня провоцируете, то наш разговор пойдет по кругу.
– То есть?
– То есть мы опять не найдем общего языка. Вы останетесь функционером, а я – человеком, который выбирает посильный путь, чтобы не стать функционером.
– Что вас убедит в том, что я вас не провоцирую?
– Только взгляд в глаза.
– Будем считать, что мы с вами обменялись верительными грамотами».
– Поднимите мне справку о поведении пастора в тюрьме, – попросил Айсман, кончив прослушивать пленку. – Все о его манере поведения, о контактах, разговоры с другими заключенными… Словом, максимум подробностей.
…Ответ, который ему приготовили через час, оказался в высшей мере неожиданным. Оказывается, в январе 1945 года пастор Шлаг был из тюрьмы освобожден. Из дела нельзя было понять, дал ли он согласие работать на СД, или его освобождение явилось следствием каких-то иных, непонятных причин. Была только директива Шелленберга выпустить Шлага под наблюдение Штирлица. И всё.
Еще через полчаса ему принесли последний документ: со Шлагом после освобождения работал специальный агент VI управления Клаус.
– Где его материалы? – спросил Айсман.
– Он был на прямой связи со штандартенфюрером Штирлицем.
– Что, записей не осталось?
– Нет, – ответили ему из картотеки, – записи в интересах операции не велись…
– Найдите мне этого агента, – попросил Айсман. – Но так, чтобы об этом знали только три человека: вы, я и он…
27.2.1945 (12 часов 01 минута)
На встречу с Борманом – а Штирлиц очень надеялся, что эта встреча состоится, насадка на крючок была вкусной, – он ехал медленно, кружа по улицам, перепроверяя на всякий случай, нет ли за ним «хвоста». Эту проверку он устроил машинально; ничто за последние дни не казалось ему тревожным, и ни разу он не просыпался среди ночи, как бывало раньше, когда он всем существом своим чувствовал тревогу. Он тогда подолгу лежал с открытыми глазами, не включая света, и тщательно анализировал каждую свою минуту, каждое слово, произнесенное в беседе с любым человеком, даже с молочником, даже со случайным попутчиком в вагоне метро. Штирлиц старался ездить только на машине – избегал случайных контактов. Но он считал, что вообще изолировать себя от мира тоже глупо, мало ли какое задание могло прийти. Вот тогда резкая смена поведения могла насторожить тех, кто наблюдал за ним, а уж то, что в рейхе за каждым наблюдали, – это Штирлиц знал наверняка.
Он тщательно продумывал все мелочи: люди его профессии обычно сгорали на пустяках. Именно отработка мелочей дважды спасала его от провала.
…Штирлиц машинально посмотрел в зеркальце и удивленно присвистнул: тот «вандерер», что пристроился за ним на Фридрихштрассе, продолжал неотступно идти следом. Штирлиц резко нажал на педаль акселератора – «хорьх» сильно взял с места. Штирлиц понесся к Александерплац, потом повернул к Бергштрассе, мимо кладбища вывернул на Ветераненштрассе, оглянулся и понял, что «хвост» – если это был «хвост» – отстал. Штирлиц сделал еще один контрольный круг, проехал мимо своего любимого ресторанчика «Грубый Готлиб» и здесь – время у него еще было – остановился.
«Если они снова прицепятся, – подумал он, – значит, что-то случилось. А что могло случиться? Сейчас сядем, выпьем коньяку и подумаем, что могло случиться…»
Он очень любил этот старинный кабачок. Он назывался «Грубый Готлиб» потому, что хозяин, встречая гостей, говорил всем – вне зависимости от рангов, чинов и положения в обществе:
– Чего приперся, жирный боров? И бабу с собой привел – ничего себе… Пивная бочка, туша старой коровы, вымя больной жирафы, а не баба! Сразу видно, жена! Небось вчера с хорошенькой тварью приходил! Буду я тебя покрывать, – пояснял он жене гостя, – так я тебя и стану покрывать, собака паршивая…
Постепенно Штирлиц стал замечать, что наиболее уважаемых клиентов Грубый Готлиб ругал особенно отборными ругательствами: в этом, вероятно, тоже сказывалось уважение – уважение наоборот.