– Один придет на аргамак сам и слуг своих на коней хороших посадит, – продолжал князь, – и вооружение им настоящее даст, и обоз за собой с припасом приведет в целую версту, а другой на пузатой клячонке сам-друг с единственным холопом своим притащится, вооружения у него всего одна пистоль ржавая, а запасу – мешок сухарей. Первый пищальный выстрел, и он бежит и все перед собою мнет и все дело расстраивает. Это ныне не дело, великий государь и бояре. А особенно в ратном деле с ворами. Передаваться ему будут и холопы, и мужики. И то, что в наших рядах будет только помехою, – значительно подчеркнул он, – то в его рядах, перебежав, может обернуться и к делу…
Бояре значительно переглянулись. В самую точку опять угодил князь… Ну и голова!.. Князь Иван Алексеевич оглянулся значительно, повел своей бровью соболиною, и на румяном лице его было рассуждение.
– И потому, великий государь, я предлагаю двинуть на Волгу пока только московскую конницу да солдатов иноземного строю, – продолжал князь, – а для бережения Москвы оставить стрельцов да твой, государев, стремянной приказ. А поелику замечание великого государя о сборе большей ратной силы вполне основательно, то я приговорил бы воеводам разборные списки заново пересмотреть скорым обычаем и показать, кто может явиться конен, люден и оружен так, как это по нашим временам требуется, мне могут сказать, что эдак всякий покажет, что он оскудел и немощен – так на эдаких можно сбор особый наложить, чтобы и они тягло в общем деле тянули…
Ордын Нащокин, точно оторвавшись от чего-то более важного, поддержал князя по всем статьям. Поддержал его и Матвеев. Трубецкой, сахарно улыбаясь, превознес и мудрость великого государя, и мудрость и храбрость воя именитого, князя Долгорукого, и патриотизм конницы дворянской, и храбрость полков иноземного строю, и все это у него вышло так медово, что всем стало тошно. Князь Иван Алексеевич значительно помалкивал, и на лице его было полное удовлетворение: вон он какими делами ворочает!..
– И необходимо полкам солдатским забрать с собой в поход гуляй-городки… – сказал старый Одоевский. – Против воров они не годятся, те бьются тоже огневым боем, но зато пригодятся они в действиях против черемисы и чюваши, которые бьются боем лучным, как татары-степняки…
Разработка подробностей заняла долгое время. Наконец, все было решено, и Алексей Михайлович, обратившись к дьякам, повелел пометить, что государь по этому важному делу указал и бояре приговорили…
– А теперь, бояре, чтобы дело наше с Божией помощью завершить, – сказал Алексей Михайлович, – ратным воеводой промышлять над ворами назначаю я думного боярина нашего князя Юрия Алексеевича Долгорукого…
Князь встал и бил государю челом. И бояре низкими поклонами поздравили именитого князя с новою монаршей милостью. И князь низкими поклонами благодарил бояр.
– А товарищем ему велю я быть стольнику нашему князю Константину Иванычу Щербатову… – добавил царь.
И князь Щербатов, небольшого роста, круглый, ловкий, со смышленым лицом и бойкими глазами, бил челом государю, а потом раскланивался и с боярами, поздравившими его с назначением.
Царь встал. Заседание было кончено. Бояре окружили царя, стараясь как бы попасть под светлые очи государевы. Особенно забегал, как всегда, лисичка Трубецкой. Но уже во время заседания у него невольно мелькнула мысль – он так уже был устроен и иначе не мог, – о том, что, если воры в самом деле под Москву опять подойдут, что, если они да верха возьмут?.. Гоже бы как на такой случай подготовиться…
– Завтра, бояре, сидения о делах у нас не будет… – сказал царь. – В Москву я еду. А послезавтрева будет смотр на поле, под Серебряным Бором, у Всесвятского села. Те, которые записаны по московскому ополчению, пусть изготовятся со всяким тщанием: будут иноземцы. Я было насчет погоды сумлевался маленько – ишь, как размокропогодилось, – да домрачей мой Афоня, такой дотошный до всего старик, заверил, что будет-де ведрено: петухи-де к вёдру запели… Ну вот… А с тем прощения просим… Ты, Сергеич, останься: инь поговорить с тобой надо. И ты, Борис Иваныч, маленько погоди…
Бояре били челом великому государю, выходили в сени, а оттуда брели двором к своим колымагам и коням. Князь Иван Алексеич шел – прямо засмотренье!.. Вся челядь царская, и старцы верховые, и карлики с карлицами, и жильцы, и рынды, только на него глаза и пялили: парсуна!.. И велик, и дороден, и осанкой взял, и бородой, – вот это так боярин!.. А князь Иван Алексеич медлительно выступал, подпираясь для пущей важности длинным посохом, и бархатная горлатная шапка его, вся в жемчугах, чуть облаков седых не касалась, и была на лице его великая важность: наворочал он сегодня делов!.. Будет что дома рассказать… Только бы, храни Бог, чего не перепутать: память-то у него только ох да батюшки!..
– А я вот о чем тебя все спросить хотел, Борис Иваныч, – сказал царь Морозову. – Да все как-то за делами забывалось. Что это боярыня наша Федосья Прокофьевна и носа больше ко мне не кажет? Как жива была моя Марья Ильинишна, царство ей небесное, так, бывало, кажний день к поздней обедне езжала, а теперь словно в воду канула. Негоже так-то… Али что ей попритчилось?..
– Не ведаю, государь… – сказал Борис Иваныч. – И меня что-то она теперь не жалует. У нее теперь чертоги полны юродивых да старцев да захожих странников и калик да черниц со всех монастырей. Кажний день, сказывают, до ста человек их за стол у нее садится. И постоянно пение молитвенное идет, а то так читание от Святого Писания. И сказывают, что с распротопопом Аввакумом все грамотками она, вишь, ссылается. И сестра ейная, княгиня Урусова, Евдокия Прокофьевна, у нее безвыходно…
– Так что, в раскол, что ли, она норовит?
– Не ведаю, государь… – отвечал Морозов уклончиво. – Ты знаешь, что она завсегда маненько полуумная была…
– Ты ей скажи, что государь-де гневается, что так-де непригоже…
– Слушаю, государь…
– Ну, а теперь идемте к столовому кушанию… Идем, Сергеич…
XXVII. Счастливый день
Старенький домрачей Афоня оказался прав: в этот же день к вечеру разъяснилось, на утренней зорьке ударил эдакий легонький августовский утренничек, и из лохматых, разорванных вишневых туч выкатилось яркое солнышко. После обедни поздней царский поезд двинулся по непросохшим еще дорогам, среди сияющих серебряных луж, в Москву, в Кремль, на зимнее житье. Вдоль всего пути по обочинам дороги стоял народ, чтобы взглянуть на светлые очи государевы, и, как всегда, при появлении царской колымаги падал ниц. Бабы причитали: «солнышко ты наше праведное… милостивец… кормилец…» И от умиления глубокого плакали. Царевна Софья, сидя в своей со всех сторон закрытой колымаге, все серчала на этот плен свой и с нетерпением ждала того времячка, когда выбьется она так или иначе на вольную волюшку. Положение царевен, правда, тогда было невеселое. Жили они полными затворницами. При поездке даже на богомолье вокруг их завешенных со всех сторон колымаг ехали верхами сенные девушки в желтых сапогах, закутанные фатами. А ежели приезжали он в мужской монастырь, то всех монахов запирали по кельям и даже на клиросе пели привезенные из Москвы монахини. Монахов выпускали только тогда, когда поезд отъезжал в обратный путь, и они могли тогда отвесить вслед царевнам три земных поклона. Надежды на замужество никакой не было: выходить за бояр, то есть за своих холопей, не повелось, а за прынцев иноземных вера не допускала… И от скуки царевна Софья читала в колымаге своей только что поднесенную ей воспитателем братьев ее, иеромонахом Симеоном, книгу рукописную, которую она берегла пуще глаза. Называлась та драгоценная книга «Прохладные или избранные вертограды от многия мудрецов о различных врачевских веществах», – как наводить «светлость» лицу, глазам, волосам и всему телу. Ученый батюшка рекомендовал – от многих мудрецов – сорочинское пшено, которое выводит из лица сморщение, воду от бобового цвета советовал он, как выгоняющую всякую нечистоту и придающую всему телу гладкость, сок из корени бедренца, по его мнению, молодил лицо, гвоздика очам светлость наводит, а мушкатный орех на тощее сердце дает всему лицу благолепие, так же и корица в брашне. Он приводил много всяких составов для притирания, именуемых шмаровидлами, и рекомендовал для благоухания наиболее приятные «водки», сиречь духи. И все дивились, откуда монах мог набраться всех этих мудростей – вот оно что значит учение-то!..