— Откажись!
— Чего?
— Не пиши.
— Простите покорно, — раздраженно хмыкнул он. — А куда же деться? Ты — дочь прокурора области! Личность другого масштаба! А мне кем предстать? С этими мелкоклеточными мне не справиться. Полковник — гнида отпетая! А все за свое — пригласи да пригласи. Месяц за мной бегал. Интересовался здоровьем твоего отца. И ты ему зачем-то понадобилась. Не просил ничего за столом-то?
— Иван Клементьевич? — растерялась она.
— Рыба эта, — сплюнул он.
— Нет, кажется.
— Гляди, а то и не заметишь.
— Вот! А тебе зачем меня везде таскать?
— Как?
— Я что? Картина Васнецова?
— Майя! Маечка… ну…
— Витязь на распутье? А я — плита, на которой все записано: что можно, что нужно и чем дело кончится. Удобную ты занял позицию.
— Ну зачем ты так!
— Опять? Опять все повторяется? Сколько раз я закрывала глаза! Прощала! Я же тебя предупреждала?
Она отвернулась, насупилась. В сквере почти никого. Засиделись они на импровизированном банкете по случаю становления нового педагога. А педагог-то мало в чем изменился. Действительно, все повторялось, только качеством еще неказистее. И сетования на все и всех вокруг, но только не на себя и завышенное представление о себе: весь мир — бардак, все люди — гады… Майе вспомнилось все, что случилось с ними после ее возвращения из-за границы.
Свердлин, хотя и не провожал ее, но встречать в аэропорт примчался. Весь взъерошенный, словно опомнился, говорливый. После уже, в институте, заботливая приятельница, Неля, преподаватель французского, доверительно поведала, что тот времени не терял, спутался с брюнеткой длинноногой, студенткой иняза, выпускницей курса, та на роль Марьи Антоновны в студенческом спектакле пробовалась, так с ней и «репетировал» в ее отсутствие. Она пропустила мимо ушей, приятельница отличалась злословием, все про всех знала, во всем институте всегда на передовых позициях, а спектакль запомнился, но больше банкетом, который приурочили к празднованию Нового года. Было много приглашенных, Владимир не забыл бывших сослуживцев из райотдела. Те оказались веселыми людьми, хотя и из милиции, запомнился муж Пановой, танцевал здорово, сама Екатерина Михайловна производила впечатление, а Владимир преуспел в тостах и анекдотах. Но как говорится, кто много позволяет, — дойдет до глупости, он тамадил-тамадил и увлекся. Опять задел больную тему, как он ее называл: «взаимоотношение классов в бесклассовом обществе», она его одернула раз, два, он забывался, у нее кончилось терпение. Чего хаять советскую власть? Здесь живешь! И потом — ничего нового!.. Он снова затянул анекдот про Брежнева. Боже мой! Сколько можно?..
— Я пойду, — поднялась она.
— Не нравится?
— Надоело.
— А чего тебя-то задевает?
— Глупость.
— А может зависть?
— Было бы к кому.
Он был пьян.
— Я же не касаюсь твоего отца.
Это было слишком. Она заспешила к выходу. Никто не обратил внимания. Его кто-то пригласил танцевать. Так они снова расстались, хотя по-настоящему и не ссорились. Не встречались с месяц. Мать спрашивала, волновалась, металась между ними, видно, звонила ему. Потом ей надо было лететь в Москву, тогда он и прикатил первый раз на этой самой черной «Волге». Она узнала, что это машина начальника, Владимир похвастался небрежно, что наладил с ним отношения. А тут еще пожаловала московская киногруппа снимать фильм с участием самого Куравлева, рабочее название картины было загадочное: «Ты — мне, я — тебе», про браконьеров, Максинов поручил их Десяткину, а Иван Клементьевич закрепил за артистами его, есть возможность познакомиться со знаменитостью. Майя, усмехнувшись, пожелала ему удачи.
И вот этот звонок…
В сквере посвежело. Он попытался ее обнять. Она подняла глаза на окна. Свет горел, мать, конечно, не ложилась, ждала ее.
— С артистами распрощался? — спросила она, чтобы заполнить затянувшуюся паузу.
— Укатили.
— А театр?
— Причем здесь театр? Что ты имеешь в виду?
— Быстро ты забыл Гоголя, — задумчиво сказала она, про длинноногую так и подмывало спросить, впрочем, это опять скандал, надоело уже.
— Тебя после заграницы не узнать, — робко пощекотал он у нее под ушком, как когда-то прежде.
— Заметил, наконец.
— А меня тоже радуют эти туземцы, — спохватился он. — Ты знаешь, у них денег, будто они их рисуют.
— А тебе какой интерес?
— Сидели как-то в ресторанчике, и они подсели. Я сначала не узнал. Все, как с пальмы, — на одно лицо. И они таращили на меня глазища. Двое из спектакля того оказались. Пробовали мы их. У одного имя даже, как у нашего. Джамбул. Представь! Я познакомился второй раз. Занятный малый. Вытащил кучу баксов.
— Не может быть, чтобы Джамбулом звали, — грустя о своем, возразила она. — Они арабы, а то таджикское или туркменское имя.
— Вот! Мусульмане же!
— Ты ошибаешься, — она еще витала где-то, но заинтересовалась его последними словами. — А что ты в ресторане делал? У тебя курсанты! Педагог советской школы милиции!
Он не смутился, даже поленился отпираться и обронил небрежно:
— В минуты горьких размышлений и гениальный Блок заглядывал в «Бродячую собаку»
[6].
— Куда, куда? — рассмеялась она.
Он закрыл ей рот поцелуем.
— Сам не знаешь, что говоришь, — высвободившись, она легонько щелкнула его пальчиком по носу. — Дурачок.
Они, кажется, снова помирились.
Там, где еще и не там, но уже и не тут
Он старался здесь не бывать. И уж когда никуда не деться, когда припекало, заглядывал к Наталье в приемную, хватал необходимое, потом к начальству поздороваться и назад. Все стесняло здесь, все давило и напрягало, веяло каким-то потусторонним холодом, хотелось на солнце, на воздух. Вот и теперь.
В просторном помещении с низким потолком, в дальнем углу близ окна стояли два длинных прямоугольных тяжелых стола. Возле них в каком-то мерцающем сером свете маячили две фигуры. Одна — мужская и кряжистая, пригнувшись, копошилась над столом. Вторая, похоже женская, полнилась, расползалась на стуле юбкой, вроде как отдыхала.
На обоих столах темнели, отливаясь синевой, трупы. И запах витал характерный, который Шаламов не терпел и, не признаваясь сам себе, боялся.