Но времена настали смутные и противоречивые, рушились порядки, опиравшиеся на непреложность государственной религии. Ни для кого не было скандальной тайной, что толкованиями божественных предзнаменований пользуются для прикрытия политических интриг, что понтифики занимаются спекуляциями, а весталки безнаказанно нарушают обет девственности, не говоря уж о том, что жрецы в своих проповедях пытаются оправдать притязания стремящихся к власти магнатов.
Лукреций продолжал спокойно разгуливать по улицам Рима и читать в собраниях отрывки из своей возмутительной поэмы. Происходил очевидный парадокс: потомственный нобиль, стоявший за традиционное правление сената и за порядки идеальной республики, ниспровергал религиозные установления, которыми она держалась. Ближайшим другом Лукреция был Гай Меммий Гемелл, претор, участник «александрийского» поэтического кружка и начальник Катулла в Вифинии. Так же как и Лукреций, Меммий увлекался философией Эпикура, упрощая ее для оправдания того образа жизни, какой он предпочитал вести. Непот писал Катуллу, что даже вожди сената Цицерон и Лукулл, постоянно соотносящие римскую доблесть с безупречной верой в богов, непоследовательно восхищаются святотатственной поэмой Лукреция.
В Риме и Катулл не избежал влияния греческого вольномыслия. Многие из его друзей объявили себя стоиками или эпикурейцами. Материалистическому пониманию мира частично следовали Катон, Кальв и особенно Корнелий Непот. Читая философские книги, беседуя со скептически настроенными, высокообразованными людьми, Катулл укреплялся в своих сомнениях относительно религии, и постепенно они все больше овладевали его восприимчивой натурой.
Но полностью согласиться с упрощенной жизнерадостностью эпикурейства, освобождавшего от страха перед богами и после смерти обещавшего лишь небытие, Катулл все-таки не мог. Он продолжал ужасаться сверхъестественному и непознаваемому, жаждать чудес и откровений. К тому же таинственная значительность религиозных обрядов приближала его к естественному, слаженному и стойкому существованию предков.
В маленькой побеленной комнате, придвинув жаровню и положив на колени вощеную табличку, сидел поэт Катулл, томился неугасающей любовью к развратной римской красавице и царапал костяной палочкой столбцы строк. Пустые поля, лесистые холмы, размытые дороги и серые завесы дождей отделяли его от мира. В глухой тишине его тревожили только прилетающие из Рима упреки друзей. Может быть, ему не следует ждать этих писем? Читая их, Катулл начинал представляться самому себе заброшенным, несчастным паралитиком: вот у него уже разлагаются неподвижные конечности, черви копошатся в пролежнях, и умом овладевает тупое безразличие близкой смерти.
А там, в грохочущей междоусобицами и празднествами столице, бьется лихорадочный пульс литературной борьбы. Там обсуждают поэму Лукреция, расхваливают мальчишку Фурия, смакуют элегии Тицида и Кальва, интересуются историческими трудами Непота и, наверное, совсем забыли о нем. Разве есть блаженство в восхищенных кликах глупцов? Разумеется, нет, но одобрение друзей ему дорого и необходимо.
Однажды серым дождливым утром Катулл почувствовал, что ему надоел тихий Сирмион, скучная возня деревенской жизни и однообразие окрестностей. Как он мог в восторженном оцепенении часами любоваться синевой гор и озера! Пожалуй, еще немного – и он станет изображать стихами годовой цикл сельских работ. Не хватает ему превратиться в подражателя древнего Гесиода
[192]… Никогда! Ему не терпится обнять Кальва, побеседовать с Непотом, уязвить Фурия, расчихвостить бездарных цесиев и суффенов
[193] и встретиться со счастливым Аллием.
И все-таки Катулл не решался ехать в Рим.
Отец, навещая его, рассказывал о важных новостях: о том, что Цезарь удачно усмирил взбунтовавшихся варваров; что в этом году, по всем приметам, ожидается холодная зима и следует заготовить побольше топлива для печей и жаровен; что в Риме, говорят, не хватает хлеба и обвиняют в нерадивой организации хлебных поставок Помпея; что ближайший сподвижник Цезаря красавец Мамурра купил неподалеку поместье стоимостью в четыре миллиона сестерциев и, наконец, что ему, уважаемому муниципалу Валерию Катуллу, деловитому и оборотистому старику, удалось совершить выгодную сделку – дешево перекупить сто пятьдесят тысяч модиев пшеницы и спешно отправить в Рим, пока там держатся высокие цены на хлеб.
Отец смотрел на Гая умными глазами и все еще не предлагал ему собираться в дорогу. Ждал, когда он сам доспеет. Выжидающе помолчав, они расставались. Гай провожал отца, возвращался в свою комнату, ложился со свитком греческих стихов и слушал, как волны бьют о каменистые бока Сирмиона.
Этой ночью Катулл долго читал Сафо, шепотом произнося слова не нашедшей ответа, горькой любви. Чувствуя, как сердце его созвучно стенаниям Сафо, он печально задумался. Когда он в одиночестве читает стихи великой лесбиянки, огненно-страстного Асклепиада Самосского или тоскующего Мелеагра, то нередко плачет от сладкой грусти и поэтического восторга.
Дождь лил не прекращаясь, ветки олив скрипели и царапали стену дома. Катулл положил книгу на столик, опустил голову и заснул.
Проснулся он от едва слышного шороха. Он открыл глаза, но не заметил ничего особенного, кроме одного: куда-то исчезла книга. Засыпая, он забыл погасить светильник – мигающий желтый огонек тускло освещал комнату. Может быть, свиток случайно скатился со стола? На полу его тоже не оказалось. Что за чудеса?! А если он сам убрал книгу в шкаф и забыл об этом?..
Он поднялся и подошел к шкафу… стихов Сафо не было на месте. Где же книга? Да оградят его от козней злых духов святые Пенаты
[194]!
Взволнованный и расстроенный, Катулл хотел позвать рабов, но передумал и опять лег в постель. И тут он увидел изящную, миниатюрную вазу с букетом только что срезанных роз. Она стояла на столике, на месте исчезнувшего свитка. Ваза была старинная, греческая, с характерным черно-красным рисунком. Откуда она взялась? И где в начале зимы цветут такие чудесные розы? Не сходит ли он с ума? Вдруг его осенило: он спит. Да, да, конечно, спит! Ему только показалось, что он проснулся, на самом деле все это происходит с ним во сне…
Катулл успокоился, однако что-то необъяснимо притягательное чудилось ему в потрескавшейся от времени вазе. Он присмотрелся: кроме фигурок танцующих и играющих на кифарах девушек, ее опоясывала надпись: «Лесбос, Митилены, в мастерской Софрона».
Катулл старался уяснить связь между исчезновением книги и появлением старинной вазы. Очевидность такой, хотя и умозрительной, но логической связи никак не приходила ему в голову. И все-таки его скованное сном сознание победило. Катулл понял: исчез свиток со стихами уроженки города Митилены, а вместо стихов он видит вещь из того же города.