Умолкли. Ждем. Он помолчал-помолчал и командовать стал. Первые два ряда, говорит, получать карабины в Сельсовете и давай на Маячный. Отделение бойцов с заставы уже погребли туда.
Тогда у нас так было: карабины в Сельсовете лежали. Побежал в тундру к олешкам – бери карабин, вернулся – положи на место. Пожирней смажь, заверни в ветошку и – пихай в ларь. И теперь, знаешь сам, так же делаем. Только в пирамиду ставим. Ее в тот день начальник заставы велел смастерить. Те мастерили, кто на остров не попал и по угору не побежал. Еще и жирно смазывать карабины начальник заставы не велел. А то, сказывал, стрелять по врагам не сможете. Как не смогли бы, смогли, конечно. Раз, однако, велел, стало быть, не просто так велел. По его и поступали. Только это уж после, когда смена нам на Маячный подгребла.
Назад мы без двоих пошли. Те двое в один год со мной родились. Добрые пастухи были. Один – напополам. Снаряд рядом разорвался. Другому – голову насквозь. Везти домой побоялись. Бабы завыли бы. Потом уж объявили, когда бабы сами стали смекать. Требовать стали: пусть наши воротятся. Остальные, дескать, меняются, а наши почему там и там?
Игорь Игоревич неспешно выколотил из трубки пепел, вновь набил ее табаком и, раскурив, глубоко затянулся. Сделав несколько затяжек, продолжил рассказ:
– А суденышко-то заморенное было, будто важенка некормленая. Близко подошло. Совсем близко. И давай из пушек стрелять по маяку. Нам отделенный приказывает: молчите, дескать. Мы и молчим. Как пеструшки под камни засунулись. Со шхуны шлюпки спускают, а мы – как померли. К берегу шлюпки гребут, мы все одно смирно лежим. Как велел отделенный. Когда морды их разглядели, тут душу отвели.
А со шхуны все бух да бух. Лодки-то мы опорожнили, а до шхуны как достать? Многих побил бы нас. Всех, может, побил бы. Только глядим, пограничный корабль бежит. Как вжарит с пушек. Пузо пропорол некормленой важенки, она и нырнула под воду.
Игорь Игоревич снова грустно вздохнул, словно жалея ту утонувшую шхуну, и принялся раскуривать совсем почти потухшую трубку. Когда же раскурил, затянулся с явным наслаждением и, умиротворенный, прикрыл глаза. Лицо его стало удивительно покойно, словно то, о чем он сейчас вспоминал, вовсе не волновало его. Я смотрел на это спокойное лицо и представлял, что вот так же, с кажущимся спокойствием, вытаскивали поморы из ларя карабины и подсумки, протирали смазку – готовили оружие впервые не для охоты на тюленей, не для обороны важенок от волков или «дикаря», а чтобы защитить свой дом, своих жен и детей, своих немощных стариков от цивилизованных дикарей; но мысли их, видимо, не были так покойны, как лица, как полные достоинства движения, – сейчас я с завистью смотрел на Игоря Игоревича (всегда завидовал людям, которые умеют скрывать свои чувства и волнения) и пытался представить, как прошел тот бой на Маячном. Первый бой в их жизни.
Вряд ли разрывы снарядов, дробный стук осколков о камни, гибель сородичей не вызывали у них желания отбежать или отползти подальше от берега, перевалить на ту, тыльную, сторону острова, но они спокойно лежали за камнями, как лежали пограничники, подчинявшиеся силе приказа, – да, помор не уронит своей чести, это уж точно. Не вскинули карабины раньше времени, хотя даже бывалые солдаты едва сдерживают себя, когда видят, что наступающего врага намного больше: берут сомнения не просчитаться бы, не припоздниться, оказавшись в трудном положении. А выстрели один из них, автоматы исполосовали бы весь берег свинцовым дождем – головы не высунуть. Вот и дожидались, насилуя себя, когда можно было «разглядеть морды». А уж, приложив карабины к плечу, стреляли без промаха. В голову, как тюленей на Баклышах.
Радость и горе перемешались тогда. Еще и удивление. Не в лютый мороз, обезножив, погиб человек, не в шторм сгинул, не медведь помял, не с волком матерым схлестнувшись, не одолел его, а человек, – такой же человек, как и они сами, послал смерть. Это было так, по их понятию, нелепо, что, привыкшие говорить правду в глаза, пусть самую горькую и безжалостную, они побоялись сказать эту непонятную им жестокую правду. Они солгали. Быть может, тоже впервые в жизни.
– Больше фашисты не ходили к маяку. Мы думали, боялись фашисты. И то сказать, кто нырнуть в ледяную воду хочет? Фашист, он тоже смерти боится, – вновь продолжил рассказ Игорь Игоревич. – И начальник заставы наших меньше туда посылал. Вот и стала нас тогда думка одолевать: война, гляди, под самым носом, а мы пузо у камелька греем. Подойдут корабли, мы олешек побьем и отвезем морякам – вот и вся наша помощь фронту. Мало, рассуждаем. Рыбаки-то, они – пошли. К пятну, который голомяннее, все бегали. Дору наполнят, и – бегом обратно. На пятно фашист не сунется – мелко. Да до пятна-то добежать нужно. Сорок миль. Не близкая дорожка. Встретится фашист, считай, на том свете.
– Дальние банки, что ли? – уточнил я. – В сорока милях от островов?
– Они.
– Там какой-то большой «гидрограф» сейчас утюжит.
– Без нужды чего бы ползал? Пузо там себе пропороть вполне можно. Пятно и есть пятно. Камни, что тебе оленьи рога. Сколько там бредней в войну пооставляли да порвали. Прибегут, бывало, рыбаки и давай чинить-перечинивать. Злые. Ругаются, уши хоть затыкай. Только где в сторонке, где поглубже, где ровнее, опасались рыбалить – жизнь жальче сетей. Ночью оно совсем спокойней. Ночью между ближними и дальними пятнами тралили. Огней только не зажигали. В потемках все. Трубку закурить на палубе – и то не моги. А узнай, попробуй, сколько воеров выпущено. Только ведь как: нужда заставит – сообразишь
Палкой мерили. На воер метки ставили. Он вниз идет, матрос палку к нему прижимает. Прыгнет палка на метке, он считает: раз метка прошла, два метка прошла…
– Самому, Игорь Игоревич, приходилось ночью тралить?
– Не довелось. Я с дедом Савелием все. Он вроде бы за главного чинильщика сеток вначале был, потом плюнул. Деды, говорит, наши треску в Колу и Архангельск полными карбасами отвозили и все – крючками. На шнеке, говорит, к тому же без всякого огляда можно за островами, на первом пятне, таскать треску да пикшу. Как ушкуйники таскали. Шнек, сказывал, огорим колхозом, ярус сообразим. А как сообразишь? Все крючки в магазине взяли, из домов притащили – половины нет. Дед Савелий сам точил. Мы тоже точили. Десять тысяч надо. Больше даже. Ярус сработали на шесть тысяч петлей. Верст пять, значит. Больше не могли. – Вдруг Игорь Игоревич спросил меня удивленно: – Не интересно тебе, да?
– Отчего же? Очень даже интересно.
– Почему тогда не спросишь, что такое шнек, что ярус? Все спрашивали.
Я пожал плечами. С таким же основанием Игорь Игоревич мог бы поинтересоваться, отчего не спрашиваю я, кто такие ушкуйники, которые за островами на банках ловили треску, что такое голомяннее, что за петля, на которую пошло целых шесть тысяч, что этот самый ярус; но сколько раз я уже попадал впросак, видел едва скрываемую ухмылку, недоумение, вот и не решался выяснять непонятное по ходу рассказа. Да и стройность рассказа часто прерывать не хотелось. Потом, считал, либо узнаю из книг о Кольском полуострове, которые теперь я твердо решил брать у деда Савелия, либо у Полосухина расспрошу. Но если рассказчик хочет пояснить, пусть это делает. Для меня это с большой пользой, и я сказал откровенно, что еще мне незнаемо.