«Ведь не дотянет Силаев. Не дотянет!»
– Миша! – громко крикнул, преодолевая липкую мысль Полосухин. – Шевелись, давай! Шевелись! – и принялся тормошить его, оббивать снег с полушубка, с шапки, сдувать с бровей и ресниц.
Силаев открыл глаза, повернул голову к Полосухину, взгляды их встретились, и капитана даже взяла оторопь от совершенной пустоты в глазах солдата – вряд ли он сейчас вообще воспринимал реальность. Полосухин принялся тереть солдату щеки, встряхивать за плечи до тех пор, пока Силаев не пришел в себя.
– Нельзя спать. Мы же – в наряде! На службе!
Полосухин говорил это, понимая фальшивость своих слов, но ему нужно было любым способом вывести из шока солдата, а липучая мысль, что нужно Силаева оставить за камнем, вновь упрямо напомнила о себе, но снова он приглушил голос разума. Он достал из кармана сверток и отдал его Силаеву. Весь НЗ. Не подумал Полосухин, к каким роковым последствиям приведет этот его продиктованный жалостью поступок. Благородный, на первый взгляд. Он сам потом будет стыдиться этого жеста и станет говорить всегда, что поделил пополам галеты с маслом и сахар.
Силаев вначале вяло откусывал галеты, но затем стал жевать все жаднее и жаднее. Управившись со свертком, он повеселел. И сам предложил:
– Пойдемте. А то нас искать начнут.
– Верно. Если не позвоним с поста – поднимется застава. Что ж, тронулись.
Недолго они проламывались сквозь тугой заслон свирепого ветра на равных, нога в ногу. Прошло минут пятнадцать, и Силаев стал заметно отставать, хотя карабин, сумку с обоймами и ракетницу по-прежнему нес Полосухин, да и шел слева, хоть чуть-чуть, но все же защищая солдата от пронизывающего, сбивающего с ног ветра.
– Берись за ремень, – приказал Полосухин.
Километра полтора осталось до поста наблюдения, а Силаев обезножил. Полосухин перекинул его руку через плечо и буквально волочил, не давая упасть. Посмотреть со стороны, то можно подумать, что пара вусмерть пьяных дружков бредет, не зная куда, делая малые остановки только для того, чтобы лишний раз спросить друг у друга:
– Ты меня уважаешь?
Останавливались Полосухин с Силаевым вначале через двадцать пар шагов, потом через пятнадцать, затем уже через десять. Полосухину едва хватало сил отсчитывать отпущенные себе пары шагов. А Силаев то и дело твердил:
– Не могу больше. Не могу…
Полосухин же жестко твердил в ответ, что нужно «через не могу», продолжал тащить солдата вперед, хотя видел, что тот действительно уже совершенно обессилел. Но, скорее всего, себе Полосухин говорил эти слова – он сам тоже шел «через не могу».
Силаев упал, подбив Полосухина. С трудом они поднялись, пересиливая упругость ветра, но не успел еще досчитать Полосухин урочных десять пар шагов, как Силаев вновь упал.
– Садись на спину. Садись! – подняв Силаева, приказал ему Полосухин. Передал карабин и ракетницу, дождался, когда тот перекинет карабин за спину, и присел, чтобы удобней было солдату обхватить шею. Взял Силаева под колени, встряхнул, как мешок, чтобы половчее устроить солдата на спине, и тяжело зашагал вперед. Решил не останавливаться до самого конца пути. Шаги не считал, а все усилия сосредоточил на том, чтобы не упасть (парусность теперь стала намного больше) и не сбиться с верного направления, все время держаться левым боком к ветру.
Так и шел он: медленно, тяжело, но останавливаться себе не позволял. Пока не свело ногу судорогой, пронизав ее резкой болью. Он испугался. Прежде никогда у него не случалось судорог. Он смеялся над тем, как пугались его сверстники, у которых иногда схватывало ногу в воде во время игр в пятнашки, как они отмахивались от водилы и кричали неестественно возбужденно: «Подожди! Да подожди ты!» – он, правда, если водил, отступал в таких случаях, но со смехом спрашивал: «Чего паниковать? Подумаешь, судорога». Теперь это произошло с ним. В самый неподходящий момент. Высвободив одну руку, Полосухин принялся разминать бедро и голень, бить их кулаком, а затем ребром ладони, пока не отпустило.
С опаской сделал он первый шаг. Ничего. Держит нога. Ободрился и снова пошагал без остановки, трудно переставляя ноги по скользкой каменной равнине. Увы, боль снова пронзила ногу. Ту же самую – левую. Вновь он мял ее и избивал, но на этот раз и боль, и страх, безотчетный, жуткий, не проходили долго. Нога казалась совершенно чужой, впору отрывай ее и отбрасывай.
Отпустило все же. Но ненадолго. Что делать? Терять силы, которых уже вовсе не остается на растирание ноги, – не выход. А где он – выход? И вдруг озарило. То ли он прежде слышал, то ли читал где, что судорога легко снимается, если ногу уколоть чем-либо острым: иголкой, шилом. Полосухин достал нож, подарок оленеводов, острый, ловкий к руке, который всегда брал с собой в наряды, надевая на брючный ремень. Ударил со всей силы, чтобы пробить ватные брюки – резкая боль, и ногу отпустило, она стала послушной. Он пошагал вперед.
Что происходило дальше, Полосухин помнил отрывочно, туманно. Только резкую боль от ударов ножом сохранила память. А как упал, как полз, совсем вылетело из головы. Он и сейчас не мог ничего вспомнить, как ни напрягал память…
Пауза затягивалась. Сыроваткин не отрывал взгляда от Полосухина, который сидел со склоненной головой, насупленный, как набедокуривший школьник; Гарш помешивал ложечкой чай, хотя сахар в чашечку не клал; Балясин же изучал рисунок на вилке, какой уже раз перечитывая нелепое слово «нерж», словно пытаясь понять, для чего нужно было выбивать его на вилке, которую и так не спутаешь ни с золотой, ни с серебряной, ни с алюминиевой.
Пауза затягивалась.
– Вы не думали, – подняв в конце концов голову, спросил Полосухин, – почему белая медведица никогда не отдаст добычи детенышу, пока сама не насытится? Я тоже не думал, до того дня…
И замолчал. Посчитал, видимо, что вполне ответил на вопрос Сыроваткина. Но тот, оказалось, был совсем иного мнения. Хмыкнул, прокомментировал:
– Да, внес ясность. Нечего сказать, – и после небольшой паузы, спросил жестко: – А почему жена уехала? Почему разговоры нездоровые вокруг этого идут?
Полосухин вспыхнул. На языке его был уже резкий ответ, но возможную перебранку, такую неестественную на столь уютном чаепитии, отвел Гарш. Он положил руку на плечо Полосухина и попросил:
– Не кипятись.
И так это просто прозвучало, словно Гарш попросил подать спички или зажечь лампу, оттого и возымела просьба силу. Хотя легко сказать – не кипятись. А если тебе щелкают по носу ни за что ни про что? Да и кому дано право пачкать доброе имя девушки только оттого, что она в трудную минуту бросилась на помощь попавшим в беду людям. Ни деда Савелия, ни пастухов, погнавших упряжки в тундру, ни солдат заставы, которые, не дожидаясь нарт, кинулись по линии связи на пост наблюдения (благо ветер бил в спину), а оттуда, почти не передохнув, цепью начали «прощупывать» плато, – всех их никто ни в чем не обвиняет, а наоборот, комиссия пытается выяснить, не произошла ли задержка с началом поиска, отчего же обижают Надю?