Приживется ли Лена?
«Ладно. Время скажет свое слово».
– Будь поосторожней, – повторила Лена. – Я подожду.
Что ж, это уже лучше. Поняла, стало быть. Теперь и на душе спокойней. Можно и к причалу поспешить.
Не знал я, что Лена пробудет в медпункте всего день, а потом уговорит Надю и Машу помочь перебраться домой. Объяснит это желанием встретить меня, уставшего, голодного, как она выразится, дома теплом и лаской. И еще объяснила боязнью, что лед может на реке взломаться. Девчата с радостью протопят в квартире печь, вымоют полы, натаскают дров к печке про запас, а когда вернутся за ней, встретят у магазина оленью упряжку, и Надя попросит пастуха перевезти Лену и Олега домой на нартах.
Потом Лена перескажет мне все, что перечувствовала за те полчаса, пока олени довезли ее до дому, в объезд становища, по снежным низинам, через реку за Страшной Кипакой. Боялась сама, чтобы не свалиться, извелась душой за Олега, которого держала на руках Надя, боялась, как бы она не выронила его ненароком, либо сама не свалилась. А каюр не очень-то сдерживал оленей. Только на крутом спуске к реке, далеко за ромашковой поляной, да на подъеме слезал с нарт и вел оленей за рога. Как утверждал потом дед Савелий, сызмальства он не помнил, чтобы каюр слезал с нарт. Вываливаться, утверждал, вываливаются, случается такое. Особенно если дремота одолеет, а добровольно – нет. Не бывало такого. И Лена загордилась. Как же – уважительность особая оказана.
Но все это узнал я лишь после того, как вернулся с острова. А пока торопился на катер, который лениво урчал прогреваемым на малых оборотах двигателем, как довольный кот мурлычет на коленях у доброго хозяина.
Полосухин стоял на пирсе неподвижно, смотрел куда-то вдаль, за острова, и даже не заметил, как я, перейдя мост, остановился рядом. О чем он думал? Пытался осмыслить, что происходит на участке? А, может, об Ольге?
– Я готов.
Полосухин нехотя повернул голову и, как мне показалось, недовольно взглянул на меня. А спросил участливо:
– Как Лена? Бутуз как, здоров?
– Все хорошо. Привет тебе большой Лена передала.
– Спасибо, – искренне поблагодарил он и спросил: – Ну что? Вперед?
Спрыгнули на катер. Полосухин прошел к своему любимому месту, на нос, я подсел к Гранскому. Хмурый сидит. Гложет, видно, обида. На кого? На Полосухина, из-за которого Надя не любит его, Гранского? На Надю, не оценившую его чувства? Или на весь мир? Абстрактная обида на то, что не повезло ему в жизни, на то, что судьба оказалась так неласкова – свела с Надей, но не сблизила. Сейчас его трогать нельзя, пусть перегрустит, а на острове все же придется основательно с ним поговорить. Разговор предстоит нелегкий. Не о службе, не об уставах и инструкциях разговор, итог которого всегда ясен: долг есть долг, граница есть граница, и кто возразит, что ее не следует охранять бдительно, без брака? Сделает солдат что не так, непременно признает свою вину, даст слово не повторять ошибок. Каким же будет итог предстоящего разговора с Гранским, самый опытный психолог вряд ли рискнул бы прогнозировать. А я тем более.
Море встретило нас мягкой волной и закачало едва приметно, как качает нежная мать люльку с уже уснувшим дитятей. Ветер теплый, совсем весенний, бодрил, и, казалось, все: и чайки, ватными кусками разбросанные по салме, и красноносые тупики, порхавшие с места на место, и даже тюлени, то и дело высовывавшие морды и с любопытством приглядывающиеся (не тюлени, а плывут; кто такие?), да и само море, на редкость спокойное, будто разомлевшее от непривычной ласки, – все радовалось весеннему ветерку, который нес настой далеких лесов, нес долгожданное пробуждение. Теперь всколыхнется природа, стремительно, неудержимо примется цвести и размножаться. Да и может ли здесь не жадничать природа, не пить тепло залпом? Кольский – не средняя полоса, тем более – не юг.
Вполне устраивала такая погода и нас с Гранским. Лучше вдыхать с наслаждением хотя и жалкие остатки аромата весеннего леса, которые дотянули сюда от архангельских и вологодских таежных дебрей, чем мокнуть под дождем, кутаться в совики от холодного ветра или купаться в тумане.
– Погодка, Евгений Алексеевич, как по заказу, – обернувшись ко мне, весело проговорил Полосухин. – Несколько дней должна простоять. Вся птица на воде, – и, как бы убеждая и нас, и себя, добавил с долей уверенности: – Простоит. По всему чувствуется.
А нам пока больше ничего и не требуется.
Проплыл с правого борта Маячный, проплыл Берун. Мы повернули круто в море. Там, милях в трех от островов, дрейфовал сторожевой корабль Конохова. Специально подальше от Кувшина назначена была встреча, чтобы шума не создавать, не настораживать подводных пловцов. Вдруг они и в самом деле есть.
Сам Конохов вышел встречать. Кряжисто стоит. Как кнехт врос в палубу. Только бороду макаровскую ветерок пошевеливает. Если бы не улыбка на его лице, то – изваяние идола, и все тут. Матросы кранцы спускают, концы ловят, трап подают, а его это вроде бы не касается. Только когда мы по трапу вскарабкивались на борт, сам руку подавал. И Полосухину, и мне.
– Что, короли шор и сабель, заставило вас оторваться от тверди земной и мчаться по зыбкой воде к горизонту светлому?
– Одна цель, одно желание: вам помочь. Подумали: будут готовиться к встрече гостей, отскребут с бортов ракушки, – весело отпарировал Полосухин. – А что подальше от берега, так боялись – зюйд может кончиться у вас. Возись тогда с вами, стаскивай оленями с мели.
Конохов расхохотался. Громко. Заразительно.
– Остер, пехота-кавалерия! Пальца в рот не клади.
Похоже, привычно обмениваются остротами Полосухин с Коноховым. Без предварительной, как говорят спортивные комментаторы, обоюдной разведки.
Я не ошибался. Без подковырок не могли начальник заставы и командир корабля обходиться. И началось это еще с того первого рейса, когда Конохов вез Полосухина принимать заставу. Не специальным рейсом, а попутно. Неся одновременно дозорную службу. Несколько суток провел Северин Лукьянович на борту сторожевика, который то уходил почти к самому краю двенадцатимильной полосы, то вновь приближался к берегу. Несколько раз бросал якорь в тихих бухточках и заливчиках – Полосухину все было интересно на корабле, и моряки охотно знакомили его с отсеками и палубными надстройками. А у Кильдина, где они отстаивались на якоре ночь, когда утром прозвучала команда: «Баковым – на бак, ютовым – на ют. С якоря сниматься!», Полосухин тоже прошел на нос, чтобы посмотреть, как вытаскивают якорь. Ничего интересного. Лебедка неспешно наматывает на барабан якорную цепь, будто вытаскивает из воды бесконечного уродливого червя, а матрос стоит и безучастно поглядывает на него. Вот показалась голова червя, трехмордая, с листьями морской капусты; словно не успела голова, оторванная от аппетитной трапезы, проглотить длинные маслянисто-зеленые ленты, но в предсмертной агонии намертво захватила добычу, как щука, попавшая в мотню невода вместе с мелкой рыбешкой, жадно хватает ее, но гибнет, не успев проглотить последнюю жертву, и свисает из ее зубастой пасти хвост, как упрек хищной ненасытности… А когда якорь уже приближался к своему гнезду, Полосухин увидел маленькую ракушку, прилипшую к одной из якорных лап. Тоже, видно, пристроилась поживиться чем-нибудь вкусным и сытным. И погибла, превратившись в скользкое пятно, когда якорь вполз в свое гнездо.