Федя не видел луга. Он видел у самого уже городка Ермака, уходившего со знаменами и видел, как вдруг набежавший утренний ветер широко развернул большое зеленое знамя, заискрилось золото и светлый Спасов Лик точно послал благословение казакам.
В тот же миг Ермак скрылся со знаменами в воротах.
За Федей кто-то молодым, звонким голосом пропел задорно:
– Ну, казаки, на коней!
И айда! За славой!!!.
Бешено и радостно лаял Восяй на дразнившего его шапкой Меркулова.
И все это казалось Феде таким солнечным, блистающим, радостным, ликующим, что этот день объявления похода на Сибирь запомнился Феде как яркий и светлый праздник.
XXVII
На подвиг!
Ермак разбил свой отряд на сотни, распределил его по ладьям. Сотенными есаулами были назначены Иван Кольцо, Яков Михайлов, Никита Пан и Матвей Мещеряк.
По реке Чусовой, у устья которой теперь стоит г. Пермь, поднялись сколько возможно. Волоком перетащили лодки через Уральские горы к реке Туре и по ней спустились в речку Тобол.
Здесь Ермак заложил свою первую основу, построил Кокуй-город. В нем поставлен был отряд строгановских людей и установлена связь на ладьях и конными людьми с городом Канкором.
Зеленая ишимская степь развертывалась перед Ермаком. Лето приходило к концу, короче становились дни. Вечерело. Над Иртышом, в березовом лесу, дымились костры казачьего стана. Оттуда раздавался шум голосов, там начиналась и обрывалась песня, трещало дерево под топорами, ржали кони. На опушке леса было тихо. Федя стоял с Восяем на стороже и вглядывался в бескрайнюю ярко-зеленую степь. Она, ровная, расстилалась до самого озора и там, лиловея, незаметно сливалась с темневшим небом. И там, далеко, чуть дымили костры громадного татарского стана, и Федя знал от сторожевого казака, которого он сменял, что там был сам царь сибирский – Кучум.
Восяй насторожился, завилял хвостом и быстро обернулся. Сзади Феди послышался шорох раздвигаемых ветвей, и на опушку леса верхом на широкогрудом нарядном текинском коне выехал Ермак.
Он был в шапке-ерихонке и стальном колонтаре, при дорогой своей изукрашенной золотом и каменьями турецкой сабле, в простых посконных, мужицких портах и сношенных сапогах. Сильною рукою он сдержал порывавшегося на простор кровного коня и остановил его на опушке. Федя залюбовался Ермаком. Спускался тихий вечер и розовела зеленая степь. С бивака теперь ясно доносилась казачья песня, и хор подхватывал слова запевалы после каждого пропетого стиха.
– Ой вы, донские казаки, охотники,
Вы донские, гребенские со яицкими…
[36]
Сердце Феди билось с неудержимою силою. Он смотрел на Ермака с обожанием. Ему хотелось теперь, сейчас, оказать какую-нибудь такую услугу Ермаку, чтобы он запомнил его, Федю, навсегда и приблизил к себе.
Ермак стоял и смотрел вдаль. Казалось, его взгляд шел дальше озора, прохватывал и то, что было в татарском стане Кучума.
– Если бы знать, что у них на душе теперь, – тихо, как бы про себя, сказал Ермак.
Федя услышал его слова. Он хотел слушать дальше, но из леса опять долетел веселый припев:
– Ой вы, донские казаки, охотники,
Вы донские, гребенские со яицкими…
Федя понял, что перед ним случай, который никогда не повторится. Он один, с глазу на глаз с Ермаком! Ему надо что-нибудь сделать! Федя мысленно призвал на себя благословение Божие и незаметно перекрестился.
Он сделал шаг к Ермаку и стал против него.
– Атаман! – сказал он, и голос его надломился и пресекся от сильного сердцебиения.
Ермак повернул голову на мальчика и нахмурился.
– Что скажешь, станица? – сказал он.
Песня опять донеслась припевом из леса и сбила все то, что хотел сказать Федя Ермаку.
– Атаман, – повторил он, и лицо его, загорелое и смуглое, потемнело от смущения.
– Я слушаю.
Ермак смотрел на Восяя, ставшего подле Феди и как будто старавшегося помочь своему хозяину сказать то, что он хотел сказать атаману.
– Дозволь мне пойти ночью в стан татарский и разведать, что у них на душе лежит.
Лицо Ермака прояснилось. Тихая улыбка на мгновение шевельнулась в углах его губ.
– Молод ты, станичник, и неопытен, – сказал Ермак.
– Дозволь, атаман, испытать мои силы… А что молод, – торопился, смущаясь, сказать Федя, – так и ты, Ермак Тимофеевич, чай не старше меня был, когда ходил в Казанскую крепость разведать, где стоит башня с порохом.
Выпалив сразу свою смелую речь, Федя растерялся и стоял теперь, опустив голову и теребя шапку лисьего меха.
– Чаю, был постарше тебя, – усмехаясь довольной усмешкой, сказал Ермак. – Который тебе год?
– Шестнадцать, – пробормотал Федя.
Ермак долго смотрел на мальчика и любовался его милым смущением. Потом быстро по-татарски спросил:
– Ты говоришь по-татарски?
– Да.
– Когда сменишься, приходи в мой шатер.
– Слушаю.
Ермак повернул круто лошадь в лес и быстро скрылся в листве.
* * *
В шатре у Ермака под иконою горела восковая свеча. Ермак сидел на ящике и о чем-то крепко думал, ероша густые седеющие волосы. Очередной казак пропустил Федю в палатку и задернул ее полы.
– А?.. Ты?.. – отрываясь от своих мыслей, сказал Ермак и быстро заговорил по-татарски.
– От пленного мирзы Таузака я знаю, что у царя Кучума сегодня ночью военный совет. Я отпустил Таузака, чтобы он на этом совете сказал, что мы за люди, и потребовал покорности. Я знаю, что войско, собранное Кучумом, во много раз превосходит мою дружину. Но – не в силе Бог, а в правде. Смелым Бог владеет. И мне, – понимаешь ты, молодой мой станичник и друг, – важно знать смелы ли татары? Или колеблется их сердце? Я бы мог послать другого, более старого казака. У нас многие говорят по-татарски… Но ты своею смелою речью мне полюбился. У тебя собака – их собака. Таких собак я на Руси не видал. Ночь едва наступила. Я дам тебе доброго коня, ты сейчас поскачешь к ним. У них есть сторожевые псы – они увлекутся твоею собакой и пропустят тебя. Ты прокрадешься к их самой большой юрге и будешь подслушивать, что там будут говорить. На рассвете будь здесь… Все мне расскажешь. Не боишься?
– Не боюсь, атаман.
– Добрый казак… Дай я тебя перекрещу… Родные, близкие есть у тебя?
– Были, атаман, и родные и близкие, была и невеста. На время похода вынул я их из сердца моего, чтобы они не смущали его. Вернусь – еще крепче полюблю их. А не случится мне живым быть – и их покой не надо смущать моею кончиной.