Тогда я прямым ходом ему:
– На сколько, – говорю, – вы мне посоветуете хлебозаготовки отвести?
– Две тысячи, – говорит.
– Пудов две тысячи? – спрашиваю.
– Нет – говорит, – вешать на килограммы будем твои пуды, на тонны.
– Многовато, – заявляю, – выдающе много. Ведь заметьте, что весь хлебец этот скупать надо. Своего – пудов сто.
– Много, можно надбавить еще, – с усмешечкой прибавляет тихонечко.
– Ну, а если кто упрется да не вывезет?
Опять уполномоченный в усмешечку:
– Так что ж с такими несознательными поделаешь. Не везет кобыла – погоняют ее. Не вывезет сам, так мы сами-то как-нибудь управимся. Мужик ты, – прибавляет он, – неглупый, смекай сам. Смекнул?
На хоря, на хоря наскочил. Жаден. На вот, накормишь такого. Поладили на двух тысячах.
Наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, как уж вам известно и, как тебе я советовал, в наши дни никакого имущества не держи у себя дома. Наипаче не прячь и не зарывай. Комиссары в этом деле так набили себе руку, что от них уж не прихоронешь. На погостах в могилы зарывали хлеб, и тот наискорейше разнюхивали. Поэтому все, да и хлебец, и тот весь держу на стороне, даже не в своем селе. Снимаю я у бедняка, какого почесней, амбар, а нет, так построю ему – вот мол, годик полежит зерно у тебя, а там ты себе на избу амбар переделаешь. Самое наивернейшее дело. Наипаче бедняку при любой преданности совецкой власти, одначе детишек греть где-ни-на-есть приходится. А тут тебе изба новая, и на выделку посулено. А еще наиотменнейшее желание есть у бедняка – побыть рядом с богатством. Хоть, мол, чужим хлебом, а все-таки полон амбар. Пройдешь мимо, и помечтается бедняку, наисладчайше помечтается – «мой этот амбар, до потолка с моим зерном».
Да и веселей жить ему рядом с таким закромом: хоть, мол, и чужой, а с голоду все не сдохну. И на деле так оно и есть.
Придет иной – в ножки мне брякнется рыбкой, а ты и отсыпешь пудик ему.
Отвез я уполномоченному на ссыпной пункт тысячу восемьсот пудиков. Да все из другого села, в своем ни одного амбара не тронул. Наиопаснейше в своем, подследить хорек этот мог. Отвез и думаю:
«Задержу-кось я на пробу двести пудов, как на это реагировать будет хорек?»
Просрочил денек. Гляжу, вызывает меня уж сам.
– Вывез все? – спрашивает.
– Две сотни не довез, – отвечаю. – Наизатруднительнейшее положение в деньгах, да и купить негде. Не отказываюсь, говорю, наипаче из-за такой мелочи. Но повремените денек. Третью ночь не сплю, из конца в конец катаюсь, взаймы собираю.
А он, хорек вонючий, опять тихонечко с усмешкой:
– Ну и что ж делать. Сочувствую. Денек обожду, да уж с мелочью, правда, не стоит возиться. Вези уж, кстати, еще восемьсот. Ровно тысяча будет. Да не опоздай, а то опять из-за мелочи возиться не стоит будет.
Глянул я на его усмешечку – ни спорить, ни ладиться не стал. Наипоспешнейше домой укатил. Ну, думаю, и хорек. Ну и хорек. Наиотменнейший гнус.
Чувствую – доказывает на меня кто-то. Перебрал всех по пальцам – кто бы это мог наиподлейше доказать на меня. Наиобстоятельнейше обмыслил – вроде и догадался. Не иначе, думаю, сосед мой, Демитрий Гусенков, который мне товар возит в лавочку со станции. А с тем Демитрием наилюбопытнейшее у меня осложнение произошло. Зимой на него две беды наизлейших упало. Перед самой масляной двое детишек сгорело. И еще как, объясню тебе наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, наипаче странно сгорели.
Выстроил он себе за лето хибарку-полуземлянку. Только все, почитай, своими руками сбил. По нужде и это дворец. Перекосил, понятно, все. Наиотменно дверь перекосил: так и перекоробило, что в мороз только пинком закрыть можно. Зато уж открыть того трудней. Пятку обобьешь, прежде чем откроешь. А тут потеплело. Наиизвестнейше, что набухла дверь. Сам-то Демитрий в этот день у меня возились с женой своей, картофель в подполе перебирали, посулил-то я им весь поврежденный отдать. А дома сынишка семилетний да девчурка пяти лет.
Вот ведь, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, где она, бесхозяйственная нерачительность этих захребетников, сказывается – печь затопили, а сами из дому вон. Хоть и рядом, на соседнем деле, а все же наибезумно оставлять домоседами детей. А все жадность – побольше вдвоем картофелю чужого набрать. И ведь на что польстились? На попорченный картофель наиглубочайше польстились.
У девочки и вспыхни сарпинковое платьишко. Мальчонок, ее братишка – Ленька, бросился было к двери, бился, бился, не открыть. Кричит, а с улицы, понятно, ни звука не слышно. Наиглубочайше засугробило за зиму всю Демитриеву палату. А на девчонке уж нижняя рубашонка занялася, волосенки. Мальчонок к ней. Принялся было расстегивать ее, ан у самого рубашонка вспыхнула.
Так и облупились все. Особенно девчонка. Двое суток не промаялась. Мальчонок, однако, с неделю стонал – ну господь наимилосерднейше сжалился, прибрал.
Не успел Демитрий от этого оправиться – опять беда. В самую наирасторопицу весеннюю он мне за товаром поехал на станцию. Туда-то еще спозаранок по морозцу докатил, а оттуда – дорогу за день перегрело, лоска набухли водой. Крутил Демитрий, крутил около Семгиной лощины, в поле свернул, почитай, к Горохову лесу, где мы с вами, наиглубочайшеуважаемый Егорий Ксенофонович, летось пекниками угощались.
И не сообразил того наитупеище, стервец, что сверху лишь в лощине снег, а под снегом уж поток. Ведь на наипаче глубокое место, обрывистое принес нечистый.
Тронул было, лошадь-то сразу и ухнула. А из-под снега вода фонтаном закрутила. Наибездоннейше глубоко в этом месте. Того не сообразил, стервец, что люди умней его, на самом мелком месте дорогу проложили. Каждый спокон веков лошадей имел, а он впервой обзавелся какой-то клячонкой мухортой и уж «наипаче свою дорогу проложу».
Вот и проложил. Захлебалась его кобыленка с моим товаром, и он гужи отрезал, полагая, что распряженная кобыленка выберется. Наиотменнейшее благодарение господу, что сани не провалились. И опять наисправедливейше скажу: жадность – не черт его нес. Сам ехал, а все потому, чтоб семь целковых – вдвое больше обычного загрести. Небось по селу, кроме его, дураков не нашлось в такую расторопицу выехать.
И вот этот же Демитрий Гусенков от своей же глупости наиподлейше на меня же с претензиями в сельсовет – лошадь ему купи.
Ведь наисугубейшее обратите внимание, глубокоуважаемый Егорий Ксенофонович, до чего обнаглели эти захребетники – Демитрий при большевиках: лошадь купи ему.
И не то чтоб по чести. Приди он ко мне, припади рыбкой, помогу. Перед наистинным богом – помогу. Так нет же. Наинаглейше в совет с жалобой.
Хорошо, что в совете у меня все свои были. Цыкнули там на него, наисправедливейше цыкнули: «Ты же, – говорят, – товару у него подмочил на верных две сотни, и ты же с жалобой».
Оттяпнули его в тот раз, но по моему рассудку не иначе, как он теперь доносит на меня полномоченному хорьку.