При внимательном чтении бестужевских запретов и предписаний создается совершенно разный образ Петра и Екатерины. Если великая княгиня чересчур активна и потому за ней требуется глаз да глаз, то наследник как раз инфантилен, невоспитан и нуждается в пригляде, как малый ребенок: вдруг вспотеет и простудится или, расшалившись, плеснет кому-нибудь в лицо соусом.
Между тем можно ли было наказать Петра хуже, чем отобрав у него скрипку и солдатиков? Такие меры уже применялись Брюмером, но безрезультатно, через некоторое время марионетки и скрипка возвращались на свое место. Еще до свадьбы, когда между молодыми складывались теплые отношения, Екатерина писала жениху: «Я посоветовалась с матерью: она имеет большое влияние на обер-гофмаршала и обещала мне устроить так, чтобы Вам было дозволено играть на инструментах… Я бы на Вашем месте с ума сошла, если б у меня отняли все»289.
Теперь у Петра действительно «отняли все», и он начал звереть. Весной 1747 г. новый обер-гофмейстер запретил кому бы то ни было входить в комнату великого князя без его разрешения. Супруги оказались в полном уединении и, вопреки ожиданиям составителей инструкции, занялись, как писала Екатерина, «он – музыкой, я – чтением. Я выносила все с мужеством, без унижения и жалоб; великий князь – с большим нетерпением, ссорой, угрозами, и это-то и ожесточило его характер и испортило его совершенно; доведенный до того, чтобы только и видеть и иметь вокруг себя своих камердинеров, он усвоил их речи и нравы»290.
Жить в таком семейном гнезде оказалось невозможно. «Не было дня, чтобы меня не бранили и не ябедничали, – негодовала Екатерина, – то я вставала слишком поздно или одевалась слишком долго, иной раз я недостаточно была около великого князя, а когда я туда чаще ходила, говорили, что это вовсе не для него, но для тех, кто приходит к нему. Я огорчалась и поминутно худела; когда видели, что я опечалена, говорили: “она ничем не довольна”, а когда я была весела, подозревали во мне хитрость». Слова Екатерины подтверждал Мардефельд. «Императрица нежно ее любила, – писал дипломат о великой княгине, – до той поры, пока не приняла на веру наветы графа Бестужева и дамы Чоглоковой»291.
«Если бы все эти неудовольствия и выговоры, которые мне делали, шли прямо от императрицы ко мне, – рассуждала наша героиня, – или через доверенных лиц, я имела бы меньше огорчения, но большею частью мне посылали говорить самые неподходящие и самые грубые вещи через лакеев и камер-юнгфер»292. Это тоже была форма оскорбления. Зимой 1748 г., камергеру Михаилу Овцыну на куртаге было приказано передать великой княгине, «что все, что я ни делаю, глупо, что при этом я воображаю, что очень умна, но что я одна так думаю о себе, что я никого не обману и что моя совершенная глупость всеми признана и что поэтому меньше надо обращать внимание на то, что делает великий князь, нежели на то, что я делаю»293.
Посылка гневной тирады – Екатерина глупа – вовсе не соответствует выводу – за ней нужно следить. Инструкции тоже четко показывали, за кем предполагалось надзирать в первую голову.
Глава 6
«НАСТОЯЩЕЕ РАБСТВО»
Если читатель думает, что на сем дело с Чернышевыми или переписка с матерью для великой княгини закончились, то он еще не разобрался в характере нашей героини. Останавливать ее инструкциями было то же самое, что стрелять сухим горохом по воробьям: можно подбить лапку, но не лишить крыла.
Зимой наступившего 1747 г. Тимофей Евреинов по секрету передал госпоже, что «Андрей Чернышев и его братья находятся в Рыбачьей слободе, под арестом на собственной даче императрицы»294. Без сомнения, Елизавета Петровна не удовлетворилась исповедью молодых: при ее подозрительном характере «невинное простодушие» невестки только настораживало. Кроме того, имелся резон расспросить лакеев о связях Петра Федоровича со шведским двором. Заметим, камердинеров держали не в Тайной канцелярии – это сразу стало бы известно при дворе, а лишней огласки стоило избежать.
На Масленой неделе Тимофей катался в санях с женой, свояком и свояченицей. Заехали в Рыбачью слободу и зашли погреться к знакомому управляющему имением. Там заспорили о дне, на который в этом году приходилась Пасха. Управляющий взялся разрешить сомнения, «стоит только послать к заключенным за святцами». Принесли книгу, свояк Евреинова открыл ее, и первое, что увидел, – имя Андрея Чернышева.
«Я ЗАМИРАЛА ОТ БОЯЗНИ»
История в духе рассказов про разбойников, которыми зачитывался великий князь. Но Евреинов убедительно просил госпожу ничего не говорить мужу, «потому что вовсе нельзя было полагаться на его скромность». Вспомним, Екатерина говорила, что Петр умел хранить тайны, «как пушка выстрел». Штелин подтверждал такую характеристику: «Употреблены были все возможные средства научить его скромности, например, доверяли ему какую-нибудь тайну и потом подсылали людей ее выпытывать»295.
Эта черта странным образом сочеталась в Петре со скрытностью. Финкенштейн с удивлением отмечал: «Разговор его детский, великого государя недостойный, а зачастую и весьма неосторожный… Слывет он лживым и скрытным, и из всех его пороков сии, без сомнения, наибольшую пользу ему в нынешнем его положении принести могут; однако ж, если судить по вольности его речей, пороками сими обязан он более сердцу, нежели уму»296. Петр – это ходячее недоразумение – оказался болтлив и замкнут одновременно. «Он был очень скрытен, – писала Екатерина, – когда, по его мнению, это было нужно, и вместе с тем чрезвычайно болтлив, до того, что если он брался смолчать на словах, то можно было быть уверенным, что он выдаст это жестом, выражением лица, видом или косвенно»297. Словом, на Петра нельзя было положиться.
Во время Великого поста пришла весть, что скончался отец Екатерины принц Христиан-Август. Для нашей героини это было большим ударом, она любила родителя, но уже больше года не могла с ним переписываться. «Мне дали досыта наплакаться в течение недели; но по прошествии недели Чоглокова пришла мне сказать, что довольно плакать, что императрица приказывает мне перестать, что мой отец не был королем. Я ей ответила, что это правда, что он не король, но что ведь он мне отец; на это она возразила, что великой княгине не подобает долее оплакивать отца, который не был королем». Этот эпизод обычно понимают в прямом смысле: Елизавета приказывала невестке перестать лить слезы по слишком мелкому человеку. На самом деле речь шла об этикетных вопросах: сколько царевне прилично затворяться в своих покоях и облачаться в траур. «Наконец постановили, что я выйду в следующее воскресенье и буду носить траур в течение шести недель». Дольше следовало одеваться в черное только в случае кончины коронованной особы.
Однако именно на этикетном поле великую княгиню задели особенно больно: ни один иностранный посланник не выразил ей официального соболезнования. Это было настоящее оскорбление – дело рук Бестужева. А чтобы обратить на него внимание публично, канцлер устроил маленький скандал. Он заставил обер-церемониймейстера графа Ф.М. Санти написать императрице, будто великая княгиня возмущена отсутствием соболезнований. Елизавета пришла в ярость и послала свою вечную Эриду – вестницу раздоров – Чоглокову сказать невестке, что та слишком горда. Санти уличили во лжи, Екатерина оправдалась. «Я взяла себе за непоколебимое правило ни на что и ни в коем случае не претендовать»298, – писала она. Но поскольку в объяснениях участвовали и камергер Н.И. Панин, и вице-канцлер М.И. Воронцов, укрыть нанесенную пощечину царевна не могла. Теперь уж все обсуждали пренебрежительное отношение иностранных дворов к великой княгине.