Екатерина также была предубеждена против Станислава, из-за его отца, который в годы Северной войны сражался на стороне Карла XII. На праздновании Петрова дня в Ораниенбауме, «видя, как танцует граф Понятовский, я стала говорить кавалеру Вилльямсу (Уильямсу. – Ред.) об его отце и о том зле, которое он причинил Петру I», – вспоминала наша героиня. Чтобы смягчить ее, дипломат сказал молодой даме «много хорошего о сыне». Ответное замечание Екатерины очень любопытно: «Я считаю Россию для иностранцев пробным камнем их достоинств и… тот, кто успевал в России, мог быть уверен в успехе во всей Европе… ибо нигде, как в России, нет таких мастеров подмечать слабости, смешные стороны или недостатки иностранца; можно быть уверенным, что ему ничего не спустят, потому что естественно всякий русский в глубине души не любит ни одного иностранца».
О ком говорила Екатерина? Менее всего о незнакомом молодом поляке. В большей степени о себе – ведь ей удалось снискать «любовь нации». Кроме того, ее слова были прозрачным предупреждением Уильямсу: не стоит слишком полагаться на внешнее радушие, податливость и обещания русских. Любой из вельмож с душевной радостью подставит иностранца под удар.
17 декабря на небольшом придворном балу Лев сказал великой княгине, что его невестка Анна Никитична Нарышкина захворала и было бы неплохо, если бы Екатерина навестила ее. Для этого надо переодеться в мужское платье и потихоньку ускользнуть из дворца. Желая доставить себе «минуту развлечения», наша героиня последовала совету. «Мы вышли через маленькую переднюю в сени и сели в его карету, никем не замеченные, смеясь как сумасшедшие над нашей проделкой». У Анны Никитичны они нашли Понятовского. «Лев представил меня как своего друга, которого просил принять ласково, и вечер прошел в самом сумасшедшем веселье»522. Несколько дней спустя Нарышкин предложил ответный визит, и царевна не испугалась, потому что накануне ей все благополучно сошло с рук.
Что касается Станислава, то он описал именно эту вторую встречу с Екатериной. «Ей было 25 лет. Оправляясь от первых родов, она расцвела так, как об этом только может мечтать женщина, наделенная от природы красотой. Черные волосы, восхитительная белизна кожи, большие синие глаза на выкате, много говорившие, очень длинные черные ресницы, острый носик, рот, зовущий к поцелую, руки и плечи совершенной формы; средний рост – скорее высокий, чем низкий, походка на редкость легкая и в то же время исполненная величайшего благородства, приятный тембр голоса, смех столь же веселый, сколь и нрав ее, позволявший ей с легкостью переходить от самых резвых, по-детски беззаботных игр – к шифровальному столику, причем напряжение физическое пугало ее не больше, чем самый текст, каким бы… опасным ни было его содержание… Она много знала, умела приветить, но и нащупать слабое место собеседника. Уже тогда, завоевывая всеобщую любовь, она торила себе дорогу к трону»523.
«НЕТ НИЧЕГО БОЛЕЕ ПРЕДАТЕЛЬСКОГО…»
Рубеж 1755–1756 гг. был отмечен для Екатерины бешеным весельем. Опасность возбуждала ее, любовь прекрасного рыцаря пленяла. «Мы находили необычайное удовольствие в этих свиданиях украдкой, – писала наша героиня. – Не проходило недели, чтобы не было одной, двух или до трех встреч, то у одних, то у других… Иногда во время представления, не говоря друг с другом, а известными условными знаками… но все мигом узнавали, где встретиться, и никогда не случалось у нас ошибки»524.
Станислав вторил возлюбленной: «Я впоследствии неоднократно спрашивал себя, как удавалось мне, проходя в дни приемов мимо стольких часовых и разного рода распорядителей, беспрепятственно проникать в места, на которые я, находясь в толпе, и взглянуть-то толком не смел – словно вуаль меня окутывала».
Для великой княгини оказалось необыкновенно важно сорвать цветок первого, еще незапятнанного чувства и получить первые доказательства поклонения. «Все мое существование было посвящено ей, – признавался будущий король. – А я, как ни странно это звучит, я, в мои двадцать четыре года, мог предложить ей то, чего не мог бы, пожалуй, предоставить в ее распоряжение никто другой… Целая вереница престранных маленьких обстоятельств… сохранила меня в неприкосновенности для той, которая с этого времени стала распоряжаться моей судьбой»525.
Молодой аристократ весьма удивился бы, узнав, что о его отношениях с сэром Уильямсом в свете говорят дурно. Он-то привык именовать старшего друга «отцом». А вот Рюльер не прошел мимо сплетни: «Граф Понятовский свел в Польше искренние связи с сим посланником, и так как один был прекрасной наружности, а другой крайне развратен, то связь сия была предметом злословия»526.
Первым, кому Станислав посчитал нужным открыться, был, конечно, Уильямс. И тут произошла сцена, заставляющая задуматься над откровениями Рюльера. Неудача с субсидной конвенцией, бесконечное затягивание дела русской стороной, успешные интриги французов крайне расшатали нервы Уильямса. Он сделался болезненно угрюмым. «Этот человек, чьим умом и превосходством над другими я привык восхищаться, ослабел до такой степени, что не мог удержаться от слез, проиграв два раза подряд в игре, шедшей на булавки, – вспоминал Станислав. – Бывали случаи, когда из-за пустяков он поддавался порывам самой необузданной ярости».
Однажды гости заспорили об отвлеченных предметах. В полном соответствии со своим подавленным настроением посол заявил, что нет ни одного события в жизни, которое не могло бы быть объяснено чьей-то злой волей. Понятовский имел глупость возразить, что есть вещи фатальные, которых не может предусмотреть человеческий разум, например удар молнии. Большинство согласилось с молодым секретарем. Уильямс остался в одиночестве, и это его взбесило.
«Я не намерен терпеть, чтобы мне противоречили в моем собственном доме! – вскричал он. – Требую, чтобы вы покинули его, и заявляю, что не желаю вас больше видеть, никогда в жизни!»
Хозяин хлопнул дверью. Гости вмиг исчезли. А молодой поляк остался в одиночестве, не зная, что делать. Ему некуда было идти. «Я погрузился в самые печальные, мучительные сомнения, – вспоминал он. – С одной стороны, как перенести подобное оскорбление? С другой – каким образом смыть его? Вильямс – посол. Но дело не только в этом – он мой благодетель, и гувернер, и наставник, и опекун, которому доверили меня родители. Он так давно и нежно любил меня». Попытка поговорить через дверь с запершимся у себя дипломатом ничего не дала.
Тогда Понятовский пошел на балкон. «Долго стоял я, опершись о балюстраду, отчаяние все больше овладевало мной. Моя нога поднялась уже непроизвольно, чтобы перекинуться через перила, как вдруг кто-то оттащил меня назад, крепко схватив поперек туловища.
То был Вильямс, появившийся как раз в этот момент… Несколько мгновений мы не могли вымолвить ни слова… Затем, обняв меня за плечи, он отвел меня в свою комнату.
Обретя способность говорить, я сказал ему:
– Лучше убейте меня, чем заявлять, что вы не желаете меня больше видеть.
Он молча, со слезами на глазах, обнял меня и некоторое время прижимал к груди, а затем попросил меня не вспоминать о том, что произошло… Я обещал – с радостью».