Два золоченых саркофага стоят посреди гробницы; и мистический свет сверху, и запах ветхости и древности, и монотонный говор привратника на непонятном языке – старый, уснувший на веки мир. Мир далекого прошлого – ветхозаветный. Сколько тысячелетий стоят эти тяжелые каменные гробы, испещренные непонятными древнееврейскими знаками и буквами?
И саркофаги, и помещение, и древнее здание реставрированы.
Удалось человеку сохранить эпизод из жизни предков своих, и чтит он место это, и оно стало святым для него. Ибо незыблемо стоят в веках камни эти, а в сердцах людей сама радостная легенда о красавице Эсфири и Мардохае.
* * *
Ночь. Уже декабрь и холодно, а в небе, так же как и весной, большие блестящие звезды. Я выхожу на площадь и у самой гробницы вижу тень…
– Селим, это Вы?
Молчит. Ясно – он. Его серая шапка и ненужный башлык.
– На кой черт Вы назначили мне здесь свидание?
Отвечает:
– Был недалеко и хотел поговорить без свидетелей.
Любит он из всего создавать таинственность.
– Ну ладно.
Селим Георгиевич Альхави – одна из незаметных, но красочных и влиятельных фигур на нашем фронте. Почему? Чин прапорщика, а ума всякому генералу может дать взаймы.
Араб – сириец, еще в детстве был отправлен нашими миссионерами в Россию. Умный, способный и прилежный Селим Георгиевич быстро прошел среднюю школу и к началу войны имел в руках диплом Петербургского университета. На Персидском фронте стремился попасть в штаб – попал; кормил и поил офицеров штаба дешево, вкусно и обильно. Был великолепный хозяин собрания. Врагов не имел, приобретал только друзей и, хотя был прапорщиком, но заведовал политической частью штаба. Заведовал талантливо. Знал всегда и везде, что делается. Великолепный информатор, хитрец, ловкач и дипломат. На Баратова имел значительное влияние и давал часто дельные советы.
– Ну, как твое мнение, Селим? – спрашивал Баратов.
Масленые глаза араба щурились, и с небольшим акцентом он что-то говорил. Как будто что-то путное, а что – не разберешь.
Он публично никогда не излагал своих взглядов. На всякий вопрос имел свою точку зрения, но блестяще маскировал. Он подсказывал ее собеседнику; подсовывал незаметно какую-либо мысль, а собеседник, не находивший выхода, радостно считал эту мысль неожиданным собственным открытием.
После революции, когда жизнь очень осложнилась, Альхави в штабе плавал, как рыба по воде. Вопросы политические поглотили и стратегию, и тактику, и экономику фронта. Альхави сообщал новости, умел их объяснить, вел переговоры с корпусным комитетом, был принят всюду и был желанным собеседником и гостем. Когда уходили все после заседания и он оставался один, с глазу на глаз, он говорил коротко и ясно.
– Ну, что же, говорите, Селим Георгиевич.
– Через два месяца от нашего фронта ничего не останется.
– Знаю.
– И Энзели, и Казвин уже не повинуются ни Баратову, ни Вам, ни комитету.
– Знаю.
– На всем нашем фронте уже началась революция.
– Тоже знаю.
– Вы вот все знаете, а что делать, Вы знаете?
– Тоже знаю. – Я засмеялся.
– А что?
– Да ничего.
Альхави расхохотался.
– Чего Вы смеетесь?
– Я думал, что разговор длиннее будет. Думал, что убеждать придется. Как легко мы сговорились и понимаем друг друга. Затем понизил голос:
– Комкора арестовать хотят… и весь штаб…
* * *
Генерала А.И. Линицкого, начальника штаба, любили все. За прямоту, простоту и энергию. Генерал политики не любил, да и не понимал в ней, по собственному признанию. Работал много, и снабжением в семнадцатом году армия в значительной степени обязана ему.
Любил очень семью свою, получал тревожные и тяжелые письма. Заметно нервничал. Между комкором и начштабом стали происходить недоразумения, стычки. Баратов – спокойный и сдержанный, Линицкий – горячий, непосредственный. Искры при столкновениях бывали и раньше, а теперь уже появился огонь. Линицкий решил уехать в Россию, и Баратов ему не препятствовал. Он вызывал из Тифлиса на место начальника штаба В.Г. Ласточкина, генерального штаба генерала, своего старинного приятеля – «спокойного, сдержанного».
Снегу намело в Шеверине изрядно. Большая редкость.
Я сидел в кабинете комкора и о чем-то горячо спорил.
– Ваше превосходительство, – доложил вестовой, – генерал Ласточкин приехал, просят доложить.
В кабинет ввалился запушенный снегом, в валенках и полушубке, толстый невысокого роста человек.
– Ласточкин.
Я поклонился.
– Да ты знаешь, – обратился он к Баратову, – насилу в Казвине автомобиль получил. Говорю: новый начальник штаба корпуса.
– Какой там еще новый начальник? Войну кончать надо. Поворачивайте назад, господин генерал…
– Да, я уж думал, что ты совсем не приедешь. Ну и вовремя, братец ты мой, приехал, – сказал Баратов. – Штаб-то есть, а корпуса почти уже и нет! То есть есть, стоят еще, но скоро тронутся все и домой уйдут. Так что ты будешь просто начальник штаба, без корпуса.
Баратов находил силы шутить.
Вошел Альхави и начал что-то шептать Баратову.
– Да ты расскажи громко. Вот, Владимир Гурьевич, рекомендую твоему вниманию, – Баратов обращался к Ласточкину, – Селим Премудрый. Начальник политической части, мой большой друг.
Альхави рассказывал новости:
– Сообщают из Казвина. В Энзели приехал из России эмиссар Правительства Народных Комиссаров, левый эсер Блюмкин[73].
Альхави был прав. Эмиссар уже несколько дней находился в Энзели.
– В Казвине, во главе Военно-революционного комитета, стоит вместо Шах-Назарова Владимиров.
Мы знали Владимирова. Это был старый революционер, эсер, недавно бывший председателем исполнительного комитета в Керманшахе.
Альхави продолжал:
– В Казвине на митинге выступал Мдивани.
Баратов удивлялся:
– Как Мдивани? Да ведь он в армии не состоит! Я смеялся.
– Эх, Николай Николаевич… ведь революция!..
Громоподобный Мдивани участия в составе комитета не принимал – он был частным лицом в Персии. Он только «рыкал» на митингах, пользуясь у солдат совершенно исключительным успехом.
– А Вы слыхали? – говорил Альхави, обращаясь ко мне. – Коломийцев уже тоже левый эсер.
– Да ведь он всегда был эсером…
Коломийцев – студент, прапорщик, занял в Керманшахе в комитете место Владимирова. Солдаты любили его, и в гарнизоне был образцовый порядок. Баратов вздохнул: