А между тем в воздухе пахло крупным штрафом: на бамбуковых шестах вдоль борта висели еще влажные сети.
Сачков заглушил мотор и выглянул из люка.
– Стоило гнать! – сказал он с досадой. – Вот мухобой! Бабушкин гроб!
Судя по мачтам, слишком массивным для моторного судна, во времена Беринга это был парусник с хорошей оснасткой. Плавные, крутые обводы говорили о мореходности корабля, четыре анкерка с пресной водой – о дальности перехода. Под бугшпритом шхуны, вынесенном метра на три вперед, была прикреплена грубо вырезанная из какого-то темного дерева фигура девушки с распущенными волосами. Наклонив голову, красавица уставила на нас обведенные суриком слепые глаза. Время, соль и толстые наслоения масляной краски безобразно исказили ее лицо.
Мы молча разглядывали шхуну.
Видимо, хозяева рассчитывали на страховую премию больше, чем на улов рыбы: сквозь дыры в бортах могли пролезть самые жирные крысы.
– Эй, аната![7] – крикнул Колосков.
Циновка на кормовом люке приподнялась. Тощий японец, с головой, повязанной синим платком, равнодушно взглянул на нас.
– Бьонин дес[8], – сказал он сипло.
– Эй вы, кто синдо?
– Бьонин дес, – повторил японец монотонно, и крышка снова захлопнулась.
Колосков спустился в каюту, чтобы надеть свежий китель. Наш командир был особенно щепетилен, когда дело доходило до официальных визитов.
– Товарищ Широких, – сказал он, – найдите синдо, выстройте японскую команду по правому борту.
– Есть выстроить! – ответил Широких.
Это был серьезный, очень рассудительный сибиряк, с лицом, чеканенным оспой, белыми бровями и славной, чуть сонной улыбкой, которой он встречал остроты Сачкова и кока. Кроме обстоятельной, чисто степной медлительности, он отличался бычьей силой, которой, впрочем, никогда не хвастался.
Помню случай, когда, погрузившись в воду по пояс, Широких переносил со шлюпки на берег двенадцатипудовый якорь. И это в свежую погоду, на осклизлых, крупных камнях!
На «Смелом» он служил рулевым.
Громыхая сапогами, Широких прошел по палубе шхуны, поднял циновку и присел на корточки перед люком.
– Ваша который синдо? – спросил он деловито. – Ваша бери люди, ходи быстро на палубу.
В ответ из кормового люка вырвался стон.
Мы видели, как Широких перекинул ноги и с трудом протиснулся в узкое отверстие. В трюме загалдели, затем сразу стихло.
– Уговорил! – сказал Сачков, посмеиваясь.
Но Широких не показывался. Шхуна по-прежнему казалась мертвой. На палубе блестела сухая тресковая чешуя. Только несколько ярких фундоси, подвязанных бечевками к вантам, напоминали о жизни на корабле.
Наконец из трюма вылез Широких. Он был краснее обычного и осторожно, точно ядовитую гадину, держал вытянутой рукой какую-то бумажку.
– Товарищ лейтенант, – загудел он еще с палубы шхуны. – Разрешите доложить. Произведен осмотр кормового трюма. Обнаружено одиннадцать хищников, в том числе синдо. Трое показывают заразные признаки. Остальные чирьев на спине не имеют… Вступают в пререкания. Лежат нагишом.
– Какие чирьи… Вы что?
– Надо полагать – чумные… Стонут ужасно.
– Что вы болтаете? – возмутился Колосков. (Он был в новой форме с двумя золотыми нашивками и фуражке со свежим чехлом.) – Идите сюда… Нет, стойте. Покажите письмо.
Широких передал клочок, на котором печатными русскими буквами было выведено:
Помогице. Заразно. Сибировска чумка. Весьма просив росскэ доктор.
Если бы японцы специально задались целью смутить Колоскова, – лучшего средства они б не придумали. Бравый балтиец, человек зрелого, спокойного мужества, он по-детски боялся всего, что пахнет больницей. В двадцать лет, на фронте Колосков впервые узнал от ротного фельдшера о бациллах – возбудителях тифа. Здоровяк и остряк, он всенародно поднял лектора на смех (в те годы Колосков был твердо уверен, что все болезни заводятся от сырости). Но когда упрямец увидел в микроскоп каплю воды из собственной фляжки, он заметно опешил. По собственному признанию Колоскова, его точно «снарядом шарахнуло». Странные полчища палочек, шариков, точек поразили воображение моряка. С прямолинейностью военного человека Колосков решил действовать, прежде чем «гады», кишевшие всюду, доведут моряка до соснового бушлата.
Он привил оспу на обе руки, завел бутыль йода и принялся старательно мазать свои и чужие царапины. Гадюка над рюмкой[9] стала в его глазах знаком высшей человеческой мудрости.
С тех пор прошло двадцать лет, но если вы увидите когда-нибудь моряка, который пьет кипяченую воду или снимает с яблока кожуру, – это будет наверняка Колосков.
Понятно, что при слове «чума» командир немного опешил. Если бы хищники открыли огонь или попытались бы уйти у нас из-под носа, Колосков мгновенно нашел бы ответ. Но тут, глядя на пустынную палубу шхуны, командир невольно задумался. Опыт и природная осторожность не позволяли ему верить записке.
– Доложите… какие признаки вы заметили?
– Очень дух тяжелый, товарищ начальник.
– Это рыба… Еще что?
– На ногах черные бульбочки… Кроме того, в глазах воспаление.
Но Колосков уже поборол чувство робости.
– От тухлой трески чумы не бывает… Растравили бульбочки… Симулянты… Впрочем, ступайте на бак. Возьмите зеленое мыло, карболку. Понятно? Чтобы ни одного микроба!..
…В тот год я совмещал должность рулевого с обязанностями корабельного санитара… Открыв аптечку, я нашел сулему и по приказанию командира смочил два платка. Он приказал также надеть желтые комбинезоны с капюшонами, которые применяются во время химических учений.
Прикрывая рот самодельными масками, мы поднялись на борт «Гензан-Мару» и внимательно осмотрели всю шхуну.
Это была посудина тонн на триста; с высоким фальшбортом, переходящим на корме в нелепые перильца с балясинами, какие попадаются только на провинциальных балконах.
Японские шхуны никогда не отличаются свежестью запахов, но эта превосходила все, что мы встречали до сих пор. Палуба, решетки, деревянные стоки пропитались жиром и слизью. Сладкое зловоние отравляло воздух на полмили вокруг.
Все здесь напоминало о трудной, жалкой старости корабля. Голубая масляная краска, покрывавшая когда-то надстройки, свернулась в сухие струпья. Медный колокол принял цвет тины. Всюду виднелось серое, омертвелое дерево, рыжее железо, грязная парусина. Дубовые решетки, прикрывавшие палубу, и те крошились под каблуками.
Зато лебедка и блоки были только что выкрашены суриком, а новые тросы ровнехонько уложены в бухты. Сказывалось старое правило японских хозяйчиков: не скупиться на снасти.
Два носовых трюма, прикрытых циновками, были доверху набиты камбалой и треской. Влажный блеск чешуи говорил о том, что улов принят недавно.