– Да что ты?!
– Вот истинный Бог!.. Прямо тебе говорю: и Корнель, и Расин, и сам Шакеспэар, все вместе, вот какой случай!.. Ну, она которое-то там время на люди не показывалась, а потом, известное дело, – за старое опять. Вот об эту пору и стал я к ней вхож. До меня она ласковая была и обо мне заботилась. Ежели не так к примеру поклонишься ей, она заставит в переднюю выйти, а сама эдак усядется, платье свое по дивану золоченому распространит и сидит, а мне велит опять в двери входить: левая это рука чтобы при шпаге, а правой шляпу у груди держишь и согнешься эдак перед ней и шляпой вроде как по полу, а потом шляпу враз подмышку и вроде как к анхирею – к ручке… Как стать, как сесть, как за столом кушанье есть, как ширинку ее, ежели, к примеру уронить, подать, на все у них свой манер есть, а как чтобы по-дурьи, этого у них ни Боже мой – не позволять, хошь ты там сам раскороль будь… А что до того, чтобы взять по-нашему плеть да эдак промежду лопаток огреть, об этом и думать не моги! Обхождение не только промежду себя, но и с бабой кажной самое отменное, а не то чтобы как зря… И вот раз надумала она: вот, грит, тебя я нашей политес научила, а теперь ты меня своему московскому обычаю научи. Ну, так пристала, хоть что хошь!.. Достал это я наряд наш боярский весь, вырядилась она в него и хохочет, зуб не покрывает. Да разве так можно, говорю. Ты должна ручки на животике уложить, а в руках чтобы ширинка была, глазки эдак долу опустить, а губки сердечком и чтобы ни-ни… А потом… Что там такое? – вдруг прислушался он. – Кабыть что-то приключилось…
Внизу на дворе послышался шум: подъехали какие-то всадники и что-то спрашивали. Оба слушали.
– Эй, что там? – начальнически крикнул Языков.
– От воеводы князя Долгорукого гонец… – ответило сразу несколько голосов вперебой.
– Ну? В чем дело? – опять крикнул Языков, которому очень не хотелось вылезать из-под жаркой медвежьей шубы на холод.
– Князь-воевода велел говорить тебе, чтобы ты взял немедля всех своих людей и поспешал в Арзамас… – ответил незнакомый голос.
– Зачем? – тянул Языков.
– Не ведаю.
– Немедля?
– Немедля.
Языков подумал.
– Ну, делать нечего… – сказал он сердито, сбрасывая с себя шубу, и встал. – Уж и жизнь окаянная!.. Пойдем, Ордын…
Он стал первый спускаться по крутой лесенке, но оступился и крепко зашиб себе локоть. Раздраженный, подошел он к группе рейтаров, чуть освещенной тусклым фонарем. Рейтары подтянулись.
– Ну, в чем там еще дело? – сердито повторил Языков.
Рейтар повторил приказ воеводы. Языков подумал.
– Седлай!.. – сердито крикнул он.
Все засуетилось. Андрейки, стремянного Ордына, никак найти не могли.
– Да он на посиделки к девкам отпросился… – сказал Ордын.
Рейтары усмехнулись.
– Какие там посиделки?.. Мужики и дышать-то опасаются…
Чрез какой-нибудь час по деревенской улице вытянулись черные тени всадников. Все были сонны и сердиты. Языков, поеживаясь, ехал впереди отряда. В лесу было холодно, сыро, черной и далекой сказкой казалось ему теперь все, о чем он только что вспоминал: и отель Рамбулье, и уроки политес у мадемуазель Нинон де Ланкло, и беседа с веселым и учтивым Лафонтеном. У околицы вожи заспорили о дороге и, поспорив, решили идти напрямки: версты три так сократить можно. И отойдя несколько верст, очутились в непроходимом болоте, и никто в черной тьме не знал, куда идти. Языков в бешенстве слез с коня.
– Ты куда это нас, сукин сын, завел? А? – грозно обратился он к старшему вожу, раменскому старосте. – Это что, нарочно? А?
И прежде чем староста успел раскрыть рот, Языков размахнулся и со всего маху дал ему по уху. Староста слетел с ног.
– Сукины дети… – кричал Языков. – Всех по осинам сейчас развешаю!.. Веди на Арзамас, и чтобы живо: одна нога здесь, другая там…
Снова отряд ушел в черный и холодный лес. Ветви царапали лицо, били по глазам, цеплялись за одежду. Снег с мохнатых елей засыпался всюду: за воротник, за рукава, в сапоги. Наконец, выбрались на какую-то дорогу, поспорили, куда идти: вправо или влево? Пошли влево и через час вышли в Раменье. Языков был настолько вне себя, что даже и драться не мог…
– Нет, нет… – задыхался он. – Это не народ, а черт его знает что такое!.. Просто надо одного каналью повесить и вся недолга…
Вожи божились и клялись, что это просто леший попутал. Это было правдоподобно.
– Веди опять!..
И, шатаясь от усталости, выбившиеся из сил вожи повели отряд уже без сокращений ездовой дорогой. Все люди были голодны, прозябли и злились на все. И только на рассвете вышли на «мижгороцкай большак», и Языков отпустил вожей, погрозив им на прощанье плетью. Те, голодные, злые, вымотанные до последней степени, сели на обочине дороги и, кляня свою жизнь, окаянную, ели черствый хлеб.
– Вот погодите, черта, Степан Тимофеич опять маленько с делами поослобонится, он вам пропишет… – злобно сказал щуплый, белобрысый полесовщик. – Ишь, волю-то, дьявола, взяли!..
Староста тяжело вздохнул: надоела ему вся эта пустяковина.
– Ишь, иней какой садится… – сказал он, оглядывая деревья. – К урожаю…
– А перед Миколой-то какой иней был… – заметил полесовщик. – Овсы хороши будут…
Из-за синих лесов поднялось солнце. Все заискрилось и заиграло драгоценными камнями – и поля, и леса, и дорога. В какой-то деревне справа от дороги над занесенными снегом кровлями курчавились золотые столбики дыма. Хотя и люди и лошади за ночь истомились, Языков поторапливал: он знал суровый нрав князя-воеводы.
Но вот и Арзамас – серый, прижавшийся к земле и тихий, как могила.
Языков невольно засвистал сквозь зубы.
– Гляди-ка!.. – сказал он Нащокину, который, потупившись, хмуро ехал рядом с ним.
В отряде все смолкло. Солдаты с вдруг побелевшими лицами осторожно косились по сторонам: весь городок был заставлен виселицами, на каждой качалось человек по пятидесяти. Висели мужики, бабы, попы, стрельцы, инородцы. Ткнулись в слободу, везде по притоптанному и окровавленному снегу валялись обезглавленные тела. Отрубленные головы тупо смотрели прикрытыми остекленевшими глазами. А на соборной площади десятки полураздетых людей изнывали в муках на окровавленных колах: кто выл по-звериному, кто, уже затихнув, страшно свис на сторону, кто молил о смерти и богохульствовал…
Поторапливая боязливо фыркающих лошадей, отряд проехал прямо к избе воеводы. Князь разнес Языкова за опоздание и приказал кормить лошадей: надо идти на усмирение в другую сторону.
Ордын забежал к своему сверстнику молодому Чегодаеву, который стоял у какого-то купчины тут же, на соборной площади. Чегодаев был бледен и испуган.
– Беда как лютует!.. – сказал он тихо. – И всех допрашивает сам. И все в один голос: хотели Москву взять и вас всех бояр и дворян да приказных людей перебить… Видел, что по городу-то делается? Прямо так толпами и казнит… Всего больше 10 000 на тот свет отправили. Некоторые, которые на кол посажены, живут по три дня… говорят… кричат… по ночам… Сегодня поутру по ошибке двух слепых повесили, а вчерась под городом усадьбу моего родича Ардаганова сожгли за то, что ее воры пощадили: ты-де им, ворам, мирволил!.. Так все дымом и пустили… Чистый ад!..