Вечер обволакивал долину. Я уходил в Город. А куда ушел Хорхе?
О, мне не хотелось этого знать.
Дубы разложились широкими листьями, хвастаются, шипят ими на ветру вдоль дубовых рощ – ссссссс, сссстой! Они говорят «стой», «страх», «странный», «оса». Сейчас как укусит. И все крутится, крутится, крутится, великое подвечерье на годовом колесе. Хорхе на огороде, монастырские грядки. Страшный сгоревший дом – помнишь? Всегда ускоряешь шаг, проходя мимо него, когда поднимаешься на гору, в лес, к роднику за водой. Не тяни так сильно поводья, Ансельмо. Ешь как следует, Ансельмо. Запрягай. Тащи к алтарю. Ставь скамейки. Бестолочь, бегом к келарю. Ну-ка, быстро, а ну, кому я говорю. Стой, страх, странный, оса – хвать тебя за волоса! И в высоком окне – помаши на прощание мне.
Деревья спрашивали – странный мальчик, куда ты уходишь?
И я им отвечал:
«Мне нужно,
Мне серьезно нужно,
Мне по правде нужно
Уйти».
Глава 5
Хлеб
Меня хватали дворы худыми руками, просящими милостыню, проворными руками хватали дамы в тяжелых платьях и развеселые рьяные девки в румянах, слюнявили губы, меня нанимали на службу знатные господа сооружать могучие замки – мерило их жалкого тщеславия, громким хлопаньем меня хватали скрипучие двери темных исповедален и манили вырытые пустые глазницы могил: но я продолжал смотреть не вниз, а вверх.
Город всегда порочен.
Замкнутый в кольцо своих стен, испещренный узкими улицами, где многоэтажные дома жали и давили друг друга со всех сторон, вываливаясь яркими фасадами наружу, в просветах между жилищами ютились клочки огородов и садов. Город не смел выползать за свои тесные крепостностенные рамки.
Город был городом. Здесь жили люди, они жрали мясо, пили разбавленное пиво, стучали в споре кулаком по трактирскому столу, участвовали в гуляньях на площади, без устали играли в кости, в таблички, вырезанные из дерева или слоновой кости, выкладываемые на беллан. Мне, игравшему до этого с братьями разве что в лапту или мяч, было невероятно созерцать целый универсум, сотворенный из азарта, денег и еды. Свиные туши крутились на вертеле, жир шипел, скворчал, в Городе у всех на все текли слюни.
«Подайте хлеба для слепых с Гнилого Поля!», «Подайте хлеба для прокаженных с Цветущего Поля!» – Город выклянчивал, просил, Город всегда испытывал голод.
Теперь голодовка превратилась в символ борьбы с новым укладом жизни. А случись обильный ужин, постоянно опрокидывал в себя несколько ковшей воды, чтобы после вызвать рвоту.
Девушки не интересовали меня, ведь любая могла обозвать Хорхе старым придурком. Интерес к чувственным утехам, как бы ярко не возгорался, все же никогда не мог одержать верх над устремленностью к духовному – настолько, насколько это вообще мог выдержать юноша моего возраста. Друзей я тоже не торопился заводить, сблизившись только с Карло – местным молодым епископом, чтобы держаться недалеко от церкви и продолжать принимать таинства.
Несколько раз в год отправлял письма в Грабенское аббатство, но ни одно из них не удостоилось ответа.
В новом мире одни ремесла почитались достойнее других, а независимые трудяги могли рассчитывать только на временный заработок, поэтому я стал искать мастера.
Жан-Батист, глава строительного цеха, взял меня к себе за ту плату, что я унес из монастыря. Так как количество «внутренних», семейных учеников могло быть каким угодно, а все сыновья Жана-Батиста уже состояли у него на службе, то «со стороны» полагалось брать лишь одного ученика. Чтобы пролезть в узкую лазейку, мне пришлось вытряхнуть перед хозяином все монеты, и, наконец, в присутствии двух присяжных и четырех мастеров, мы заключили договор на письме, оговаривавший сумму взноса, срок ученичества и условия моего содержания – согласно им, я буду находиться на полном обеспечении в доме учителя, получая от него одежду и пропитание, до тех пор, пока, спустя несколько лет, не стану подмастерьем.
– Есть два способа перекрытия, – начал свое обучение Жан-Батист, – с помощью плоской перемычки и изогнутой арки.
И я закатал рукава.
* * *
Люсия носила корзину с хлебом к каждой воскресной мессе и по пути обратно, проходя мимо мастерской, внимательно разглядывала меня, всегда среди первых стремившегося вернуться к работе. «Ite missa est»
[4] было для нее паролем, дозволявшим бесстыже на меня пялиться.
– Кто она? – однажды поинтересовался я у Жан-Батиста.
– Люсия, дочь самого влиятельного человека в Городе. По воскресеньям она помогает бедным, принося им хлеб и одежду.
– Благотворительная девочка?
Мастер покачал головой.
– Это денежная девочка. Из тех, чьи предки двести лет назад были всего-навсего обычными, пусть и прилежными ремесленниками. Теперь они что аристократы, и, будто бы на самом деле благородные, хотят получать свою долю восхищения.
Выждав неделю, я задержался в церкви дольше положенного, обсуждая с Карло злободневные курьезы. Едва завидев Люсию, тут же вернулся на скамью и принял отстраненный вид. Посмеет ли она обеспокоить меня здесь?
Что-то уперлось в плечо – то оказалась корзина. Запах свежей выпечки сводил с ума.
– Хочешь? – Люсия протянула мне хлеб.
– Panem nostrum quotidianum da nobis hodie?
[5] – я отломил небольшой кусок, возвращая остальное обратно.
– Мало того, что красивый, так еще и грамотный, – она начала с лести, довольно неплохо.
Но я держался крепко:
– Молитвы все знают.
– Все знают, но не все молятся, – улыбнулась Люсия и покинула храм.
А спустя еще месяц она пришла вместе с отцом, с краснокожим грузным Обрие, к Жан-Батисту договариваться о починке их конюшни. Наступал вечер, Люсию отослали домой. Я прошмыгнул за угол дома и прибавил скорость, идя за девушкой глухими переулками. Выбившиеся из сетки пряди волос, не перехваченные алыми лентами, не сдерживаемые вуалями, развевались в такт торопливым шагам. Но я помнил – о, я помнил! – какой пылкий взгляд она бросила перед уходом. И мне оставалось лишь не упускать ее из виду, бордовое сюрко с розами, золотые броши, каштановые волосы. Я преследовал ее вдоль пустыря, осторожно ступая по шершавой земле дальше, до самой рыночной площади, где спали башни, где спали нищие, где спали закрытые ставнями окна. Она знала, что я рядом, и намеренно замедляла шаг, одергивала ткань своих одежд, поправляла прическу. И эти мысли приводили меня в замешательство, смущали, стреляли судорогой в левую ногу, пока мы не остановились оба в предночной духоте.
– Я шел за тобой несколько кварталов, а ты не оборачивалась. Но ты ведь знала, что я следую за тобой, да? Ты знала, и намеренно не оглядывалась, Люсия?