— Порыбачить хочешь? — как бы между прочим спросил Лузгин. — Ладно, идем. Но десять я списываю.
— Я согласен, — вздохнул мальчик.
— А кто тебя спрашивает?
У них с мальчишкой установилась такая игра. Лузгин читал ему на ночь в постели — странный ребенок это ветхое занятие любил больше телевизора, — но лишь в том случае, когда Кирюша за день набирал делами сто очков. Съел утреннюю кашу — десять. Помог убрать посуду — пять. Вдоль переплыл бассейн — еще пятерка. Непослушание и лень карались очковым списанием. Лузгин купил себе в прибрежной лавке блокнотик с карандашиком на резинке и всегда носил с собой. Иногда Кирюша среди дня просил показать ему уже набранное число очков, и Лузгин доставал блокнотик из заднего кармана шорт, раскрывал и говорил, показывая пальцем: «Вот видишь — шестьдесят четыре. Сколько еще осталось?». Мальчик умел считать до ста, но вычитал и складывал нетвердо.
На общей для всех рыболовной площадке лежали камни разного размера, и было так удобно положить удилище на один из них, побольше, а сверху привалить другим, поменьше, и потом сидеть на третьем, больше всех, со свободными для курева и выпивки руками. На площадке рыбачили трое, Лузгин поздоровался с ними (он уже привык к местному порядку — здороваться даже с незнакомыми людьми) и устроился сбоку: благо, места еще было вдоволь.
— Кушать хочу, — сказал мальчик.
Еда была для мальчика проблемой. Иногда казалось, что он мог бы и вовсе обходиться без нее, но требовали женщины, и требовал Лузгин со своим вездесущим блокнотиком, и мальчик послушно давился предложенной пищей. Но здесь, на запретной рыбалке, все было совсем по-другому.
Лузгин снял куртку, свернул ее вдвое и положил на соседний камень, чтобы мальчик не сел на холодное. Потом он вынул из бумажного пакета два бутерброда с лионской колбасой и сыром моцарелла, взвесил их на ладонях и предложил мальчишке выбирать. Кирюша долго приценивался, покусывая нижнюю губу, и хватко цапнул тот, что был чуть-чуть потолще. А ни воды, ни сока нет, подумал Лузгин, запить-то будет нечем. Ладно уж, спрошу у мужиков.
— Жадина, — сказал Лузгин, разглядывая бутерброд, доставшийся ему.
— Шам ты шадина, — с полным ртом ответил мальчик.
У мужика, что рыбачил поближе, нашлась питьевая вода. Кирюша похлебал из горлышка и вытер губы подолом рубашки, за что при иных обстоятельствах непременно лишился бы пары очков. Они забросили удочку, пристроили ее камнями.
— Тебе не холодно? — спросил Лузгин.
— Нет, мне тепло.
Они сидели на обрыве и смотрели, как против солнца четким силуэтом проходит «Кристина», бывшая яхта Онассиса, недавно перекупленная одним из заграничных наших. Тот мужик, что дал воды, отчаянно вертел катушку, откинувшись всем корпусом, удилище гнулось и вдруг распрямилось мгновенно, и Лузгину почудилось, что он услышал хлопок лопнувшей лески.
— Сорвалась, — сказал Лузгин. У них же не клевало вовсе.
— Ты мне дядя или дедушка? — ни с того ни с сего спросил его мальчик Кирюша.
— По возрасту — дедушка.
— А почему мама сказала тебя дядей называть?
— Откуда я знаю, — ворчливо ответил Лузгин. Кирюша помолчал и произнес уверенно:
— Нет, ты дедушка. Ты старый.
— Никакой я не старый. Вот дедушка Ваня был старый, это правильно. Помнишь дедушку Ваню?
— Я помню. Только он со мной совсем не играл.
— Потому что старый был. А я с тобой играю?
— Да.
— Выходит, я еще не старый, хоть и дедушка.
— Ну ладно, — сказал мальчик и вздохнул. Он любил вздыхать, подумав и высказав то, что надумал, этот маленький серьезный старичок.
Его прадедушка, старик Иван Степанович Плеткин, лег в больницу на сорок первый день после кончины жены и умер на операционном столе еще неделю спустя. Отчаяннее всех на кладбище рыдала его внучка Анна, и Лузгин разрешил себе поверить в то, что она и в самом деле по-своему любила старика. Поверить он поверил, но так и не простил и видеться с нею старался пореже. Кого-то она ему весьма напоминала — быть может, его самого.
— Следи за поплавком, — сказал мальчишке Лузгин, — я отойду и покурю. И не горбись, пожалуйста, сиди прямо, как тебя учили.
Тень от мальчика на камне была худее, чем он сам. Прятаться он так и не научился, и вскоре Лузгин понял почему: Кирюше было страшно в одиночестве, а там, где страх отсутствовал, мешала жалость к дедушке-дяде Володе, что тратил время по пустым местам.
Переход из дяди в дедушку беспокоил Лузгина, лишал его привычного душевного равновесия, ибо дядей можно звать любого взрослого мужчину, а слово «дедушка» уже предполагает некое родство, а, стало быть, и личную ответственность и обязательства — вечернее чтение и полуденное, когда так хочется в шезлонг, купание в бассейне на самом солнцепеке. Помимо мальчика Кирюши, Лузгин был здесь единственным мужчиной и понимал, что ему никак от мальчика не отвертеться, и сам привык к нему и даже потеплел душой, но все-таки бывал открыто счастлив, когда мальчишку забирали женщины и уводили гулять по набережной, и натурально зол, когда пацан по утрам прорывался к нему в кабинет с каким-нибудь вопросительным воплем. А мальчишке хотелось, чтобы дедушка был целый день, чем злой Лузгин все же тихонечко гордился.
— Ну, че? — спросил Лузгин.
— Ниче, — ответил мальчик.
После девятин, справленных по-домашнему, Лузгина попросил заглянуть на часок первый вице-президент компании «Сибнефтепром» Виктор Александрович Слесаренко. В похоронной маяте он был к семье ближе прочих, съездил со всеми на кладбище, долго сидел за столом, выпил водки, о чем-то говорил, наклонив голову к плечу, с Тамарой, кивая и глядя в тарелку. Тамара резко вскидывала взгляд на Лузгина, и тому казалось, что они обсуждают его. Приглашение начальства Лузгина не удивило: он про себя решил, что оно связано с забуксовавшей книгой. Он позвонил в приемную на следующий день и узнал, что назначено в пять. Он ничего не сообщил Пацаеву, да тот и сам исчез после обеда, не сказавшись. Лузгин взял папку с планом сделанной и будущей работы по книге и пошел в Белый дом.
— О, здравствуйте, — сказала секретарша, когда Лузгин возник в дверях, кивнул и направился к гостевому креслу в уголке. — Заходите, заходите! Ожидают…
Лузгин последнее время существовал в «Сибнефтепроме» как бы в ауре двух знаменательных смертей, и нынешнее суетливое радушие знакомой секретарши не удивило: к нему теперь все относились сочувственно и с уважением.
На столе у Слесаренко, свободном от других бумаг (вот она, школа, подумал Лузгин), лежала такая же, как у Лузгина, фирменная нефтепромовская папочка, только не с серебряным, а с золотым тиснением и золотыми, в скобку, уголками.
— У меня к вам серьезный разговор, — сказал Виктор Александрович, слегка поглаживая папочку.
— Я могу доложить, — поспешно предложил Лузгин. — Не все так плохо, график можно выдержать, мы успеваем.