Книга Они. Воспоминания о родителях, страница 115. Автор книги Франсин дю Плесси Грей

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Они. Воспоминания о родителях»

Cтраница 115

Та же скупость толкнула его на еще более низкий поступок: за портретом мамы хранилось завещание Алекса, по которому мне не досталось ни одной работы Яковлева – всё перешло его вдове. И еще одно доказательство его бесчувственности: на следующий день после смерти мамы (она оставила мне всё свое имущество) Алекс попросил меня принести поднос с ее украшениями, чтобы выбрать подарок для Мелинды в знак благодарности. Когда я поставила поднос ему на кровать, он тут же указал на платиновую брошь с бриллиантами, которую я помнила с детства. Это не только был самый ценный предмет в коллекции – это был подарок моего отца, Бертрана дю Плесси, которому он достался от его матери. В тот день мне слишком хотелось ободрить и порадовать Алекса, и я не стала протестовать. Только несколько месяцев спустя я подумала – да как он посмел? И как я позволила своему наследству, этому бесценному напоминанию о своих родителях, ускользнуть сквозь пальцы? В такие моменты я думала – да существует ли вообще “настоящий Алекс”? Или же этот человек – всего лишь пустая, ледяная планета, которая вращалась вокруг женщин-солнц, отражая их привычки и характеры?

В конце лета 1999-го здоровье Алекса стало ухудшаться еще быстрее. Мелинда сообщила, что ему пришлось обзавестись аппаратом суточного мониторинга кардиограммы, по которому она периодически стучала, чтобы разбудить его. Мне ужасно хотелось его увидеть, но она отговаривала меня, справедливо полагая, что мое появление будет для него шоком, потому что он поймет, что конец близок. Я бы всё отдала за возможность подержать его за руку, заглянуть ему в глаза – даже если бы я ничего не увидела во взгляде. Но мне оставалось только воображать его последние месяцы в Майами – как он ездит на своем электрокресле, засыпает, пока Мелинда кормит его, как она везет его к окну, за которым простирается Бискейн залив. Я звонила ему каждый день, кричала в трубку: “Как ты?”, а он шелестел в ответ, словно из-за пелены тумана: всё хорошо.

Мелинда сдержала свое слово и сказала мне, когда стало ясно, что конец близок. Она позвонила мне в среду, на второй неделе ноября. Плача, она сказала, что не уверена, выйдет ли он уже из больницы, так что не займусь ли я некрологами, она совсем не знает, что делать в таких случаях, ему осталось не больше двух недель. Я бросила всё и помчалась в Майами и в восемь вечера уже была в больнице. Он неподвижно лежал на койке, до прозрачности бледный, на лице его покоилась кислородная маска. Я присела у изголовья, взяла его за руку, и его усы пошевелились – он взглянул на меня и отвернулся. Судя по его виду, он мог думать что угодно: “Господи, только не это” или же: “Какое счастье, что она приехала”. Полчаса спустя зашел врач и, чтобы оценить его состояние, спросил:

– Кто вас сегодня навещает?

– Моя дочь, – прошептал Алекс.

Следующие два дня он проспал и лишь иногда кивал нам в ответ или чуть шевелил руками. Накануне моего отъезда он вдруг посмотрел на меня и с усилием спросил:

– Ты куда-нибудь вчера ходила?

Этот вопрос он задавал мне каждое воскресное утро, когда я была еще подростком и мы жили на Семидесятой улице.

– Нет, милый, я была здесь, – ответила я. – Мне никуда не хотелось.

– Спокойной, – прошептал он, закрывая глаза. Возможно, он хотел сказать: “Спокойной ночи”.

На следующий день нам казалось, что он чувствует себя лучше, что он пришел в сознание, и на мгновение я увидела милого доктора Джекила, заботливого Алекса моего детства. Вскоре после полудня он открыл глаза, посмотрел на меня и спросил, словно мне было десять лет:

– Фросенька, ты уже пообедала?

– Спасибо, как раз начала, – ответила я и показала ему полную тарелку.

– Вкусно? – прошептал он чуть слышно.

И в этот момент мне вспомнился первый день, когда я была вверена его заботе, – то утро на юге Франции в 1940 году, когда я бродила по его дому, голодная, грустная, и он вылетел из кухни с миской хлопьев и яичницей – всё это он раздобыл на черном рынке.

– Вкусно тебе, Фросенька? – спрашивал он, пока я ела.

Сколько личин он сменил с того утра – трудолюбивый молодой беженец, напористый редактор-эмигрант, светский лев, лучше-всех-в-городе-одетый мужчина, любящий отец семейства, маститый журналист, озадаченный вдовец, а теперь – умирающий пенсионер, супруг последней его повелительницы. А сколько личин сменила я: послушный печальный ребенок, дерзкий подросток, эмансипированная журналистка, невеста-трудоголик, успешная писательница, хрупкая мать семейства. Но при звуках этого вопроса: “Ты поела?.. Тебе вкусно?” – время растворилось, повинуясь нашему общему, только нашему воспоминанию. В тот далекий 1940 год нашей памяти мы вновь стали любящим отцом и голодным ребенком, которых свели вместе силы, разрушившие судьбы наших поколений, и нам вот-вот предстояло бежать от величайшей трагедии в истории человечества. И этот застывший момент впитал и растворил все обиды, которые стояли между нами, и мы дали друг другу лучшее, чем могут обменяться родители с детьми – мы простили друг друга.

Он закрыл глаза и снова заснул. Вокруг снова был 1999 год. Через полчаса мне надо было ехать в аэропорт, и я сидела у его изголовья, надеясь, что он узнает меня, и понимая, что этого не произойдет. Когда я в последний раз поцеловала его, лоб у него был чистый и нежный – будто принадлежал не обычному человеку, а заколдованному спящему рыцарю, которого я встретила в волшебном лесу, или же свежевыкупанному ребенку, которого я уложила в постель.


Десять дней спустя Мелинда позвонила нам посреди ночи. Я снова полетела в Майами – настало время похорон. Он лежал на чем-то вроде носилок, укрытый до подбородка зеленым одеялом – такой серебристый, по-гречески прекрасный. Голова его была запрокинута – так хрупко, так благородно, что он напоминал воина. Мне никак не удавалось отделаться от этого образа – воин на поле боя, – в каком-то смысле он был героем, потому что прожил больше жизней, чем кому-либо из нас удалось и за три цикла реинкарнации, и всю свою жизнь сражался – за себя, маму, меня, а порой и за других. Да, он выглядел благородно – так, как хотел, чтобы выглядели его творения. Любовь моего детства, наставник мой, защитник, я наконец-то плакала по тебе. Я коснулась рукой твоего мраморного лба, еще не ледяного, а лишь слегка прохладного, и вспомнила, каким он был горячим, нежным, пульсирующим, когда я поцеловала тебя десять дней назад, и вдруг как никогда ярко ощутила – как бесценно наше дыхание, как уникален каждый человек. Я перекрестила тебя и вышла. Я была ребенком, и ты подарил мне жизнь, и теперь мне надо было жить.

Эпилог

Сейчас июнь 2004 года, и мне так много надо сделать на маминой могиле! Надо подрезать рододендроны, которые я посадила больше десяти лет назад, подкормить их после холодной зимы и, возможно, посадить еще вечнозеленых растений по обе стороны от камня, на котором выбито ее имя: Татьяна Яковлева дю Плесси Либерман, 1906–1991. От моего дома до нее меньше километра, если смотреть по карте, и около полутора километров, если идти пешком. В хорошую погоду можно срезать путь через поле – и вот она, под миртовым кустом, в северо-западном углу нашего деревенского кладбища. Ее конфуцианской, приземленной душе подходит это прелестное место с чудесным видом, неподалеку от дома, который она так любила, там, где ее часто навещают любимые.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация