– Нас всегда учили, что списывать нехорошо. Но вот посмотрите, что здесь написано об Ахматовой. И там и здесь все то же самое – что в лоб, что по лбу. И там и здесь Ахматова названа «монахиней и блудницей». Смотрим, когда вышла энциклопедия. Пятнадцать лет назад. Значит, ясно, кто списал. Я предлагаю отправить от нашей школы коллективное письмо товарищу Сталину и попросить его сказать товарищу Жданову, чтобы тот больше не списывал».
Как это не пошло дальше и осталось лишь на уровне небольшого школьного происшествия, сказать трудно. Наверное, просто все присутствующие были заинтересованы в том, чтобы забыть о случившемся. Евтушенко быстренько объявили больным с высокой температурой и отправили домой, а потом поспешили перевести в другую школу, в Марьиной Роще, чтобы даже следов от него и его разговоров в их школе не осталось.
Но и в той «школе для неисправимых», как он ее называл, Евтушенко тоже не доучился, хотя там сквозь пальцы смотрели на его прогулы (у многих учеников были прегрешения и похлеще), а директор-фронтовик оценил его стихи. Но вмешалась случайность – как раз после того, как он получил «единицу» по немецкому, кто-то взломал учительскую, украл все классные журналы, а потом их нашли полусожженными на свалке. Обвинили Евтушенко, что его очень сильно обидело. «Честно говоря, сжечь классные журналы я был способен, если бы меня сильно разозлили, – признавал он. – Но там произошло кое-что похуже – кто-то стукнул старика-сторожа по голове, а вот этого я сделать не мог». Доказать, разумеется, ничего было нельзя, но других подозреваемых не было, и его все-таки выгнали из школы.
Спустя несколько лет, когда его стихи стали приобретать популярность, ему позвонил директор школы и пригласил на встречу выпускников. А на этой встрече один из бывших одноклассников Евтушенко (кстати, впоследствии ставший членом-корреспондентом Академии наук) признался, что это он сжег классные журналы, и попросил прощения у него, директора и всех ребят. Оказалось, он был всегда круглым отличником, а тогда впервые получил… пятерку с минусом.
Директор плакал настоящими слезами: «Почему я тебе не поверил тогда, по-че-му? Почему я тебе выписал «волчий паспорт»… Ты мог бы от отчаянья стать вором, и, кто знает, может быть, убийцей… Это я бы тебя сделал таким, я… Какая страшная ошибка…» А через несколько лет Евтушенко, случайно попав уже на его могилу, увидел на ней строчки из своего стихотворения «Марьина Роща»:
Поняли мы в той школе
цену и хлеба и соли
и научились у голи
гордости вольной воли.
К счастью, директор школы, как и многие другие, недооценивал Евтушенко. Тот был слишком увлечен своей целью стать поэтом, чтобы свернуть на слишком уж кривую дорожку. Хотя попытки делал – и с хулиганами связывался, и в авантюрах участвовал. Но все затмевало его упорство, с которым он писал стихи и добивался, чтобы их напечатали. Ему отказывали, а он «продолжал писать с упорством маленького сумасшедшего».
После исключения из школы он какое-то время скрывал это от матери, а потом уехал в Казахстан, к отцу, бывшему там начальником геологоразведочной экспедиции. «Он посмотрел на меня, исхудавшего, оборванного, и сказал: «Ну вот что… Если ты действительно хочешь стать самостоятельным человеком, никто не должен знать, что я твой отец».
Что ж, для вчерашнего школьника и хулигана это был важный и полезный опыт. В этой экспедиции Евтушенко впервые почувствовал себя не мальчишкой, а мужчиной (хотя было ему тогда четырнадцать лет), посерьезнел, возмужал, научился сам о себе заботиться, жить в походных условиях, а также «долбить землю киркой, выкалывать молотком из породы плоские, как ладонь, образцы, расщеплять бритвой на три части оставшуюся единственную спичку и разводить костер во время дождя».
Вернулся он, чувствуя себя серьезным взрослым человеком. На заработанные в экспедиции деньги купил печатную машинку и вновь начал писать стихи и рассылать их в газеты. Правда, и вторая его страсть – футбол – никуда не пропала. Он писал стихи и играл в футбол – это занимало все его время. «Я возвращался в изодранных ботинках, в разорванных брюках, из которых торчали кровоточащие коленки, – вспоминал он. – Самым упоительным звуком мне казался звук удара по кожаному мячу. Обвести множество противников неожиданными финтами и дриблингами, а затем всадить «мертвый» гол в сетку мимо беспомощно растопыренных рук вратаря – все это казалось мне, да и продолжает казаться до сих пор, очень похожим на поэзию. Футбол меня многому научил. Потом я стал играть вратарем, и это научило меня не только нападать, но и зорко следить за малейшими движениями противников и предугадывать, когда эти движения обманны. Это впоследствии помогло мне в моей литературной борьбе…
В футболе во многом легче. Если ты забил гол, тому есть прямое доказательство – мяч в сетке. Факт, как говорится, неоспорим. (Правда, и тут судьи могут не засчитать гол, но все-таки это исключения.) Если ты забиваешь поэтический гол, то чаще всего раздаются тысячи судейских свистков, объявляющих этот гол недействительным, и доказать ничего невозможно. И очень часто удары мимо ворот официально объявляются голами».
Как это часто в жизни бывает, в один прекрасный момент он оказался перед выбором – поэзия или футбол. Потому что и там, и там прорыв случился одновременно. Как вратарь он сумел отбить три пенальти, и его пригласил прийти на пробу тренер одной серьезной команды. А в газете «Советский спорт» приняли его стихотворение «Два спорта».
И неизвестно, что бы он выбрал, если бы был тем самым взрослым серьезным человеком, каким себя считал. Но он был все-таки пятнадцатилетним мальчишкой. Поэтому, получив гонорар за стихи, он решил поступить так же, как делали великие поэты, – прокутить его. Прихватил друга, двух девчонок и отправился в ресторан. Там заказал сухое вино (о степени его детской наивности говорит хотя бы то, что он искренне думал, что раз оно сухое, значит, будет в таблетках), напился и, конечно, наутро провалил пробу на стадионе:
«Тренер простер руки и, обращаясь к замершим футболистам, произнес:
– В десять часов утра! Пятнадцатилетний ребенок совершенно пьян! Мне стыдно жить в этом растленном веке!
Так бесславно закончилась моя футбольная карьера».
Итак, выбор между спортом и литературой больше не стоял – футбол остался только в виде хобби, и Евтушенко с головой погрузился в написание стихов для газеты «Советский спорт». Скоро он стал, как сам говорил, «заправским газетным поэтом». Писал «стихи, посвященные футболу, волейболу, баскетболу, боксу, альпинизму, гребле, конькобежному спорту, а также стихи к различным датам: к Новому году, к Первому мая, к Дню железнодорожника, к Дню танкиста и т. д.» В какой-то момент ему намекнули, что у его стихов проблемы с идеологией, и с тех пор в каждом стихотворении стали появляться строчки о Сталине.
Это была работа на поток, на конвейер, стихи как средство зарабатывания денег. Правда, против совести Евтушенко не шел. В отличие от Ахмадулиной он в то время искренне верил в советские идеалы. Ну а стихи… нет, они не были халтурой. Это же все-таки был Евтушенко, а с его талантом даже дежурные стишки к Новому году получались все равно настоящими стихами. Ну а сам он называл этот период временем наращивания поэтических мускулов, ведь когда пишешь на поток – нарабатываешь опыт, совершенствуешь мастерство. Это понимали и его друзья. Но все-таки пришло время, когда они ему сказали: «Женя, вы уже научились тому, как писать, теперь нужно думать о том, что писать».