— Три кофе…
В глазах у них немножко рябило. Во рту все еще держался какой-то особый привкус. И хотя вечерние платья обеих женщин скрывались под пальто, аромат ночного дансинга шлейфом тянулся за ними. В их общей разбитости, которую лицо выражает больше, чем движения тела, сквозило нечто специфическое.
Они двинулись дальше. В гостинице папаши Жерли дверь не запиралась всю ночь. Но ставни закусочной еще оставались закрытыми.
Троица стала медленно подниматься по лестнице. Жюли жила на третьем этаже. Комната Шарлотты была на пятом, а Дезире по-прежнему ютился в мансарде под самой крышей.
На пороге они приостановились, чтобы проститься. Без малейшего стеснения, которого, казалось, требовало элементарное человеческое уважение к подруге, Жюли подняла глаза на Дезире и спросила:
— Зайдешь?
Между ними это иногда случалось. Сейчас он отказался. Ничего не хотелось.
Дальше поднимались вдвоем. Шарлотта сказала:
— Жюли хорошая девушка. Обалдеть, какая милая!
Он кивнул.
— До вечера.
— До вечера.
И медленно побрел по ступеням один. Вспомнил: однажды на улице Баллю ему довелось вот так же плестись к себе в спальню вечером, одному, а там, наверху, его ждала жена. Вторая. И он вдруг невольно, без какого-либо умысла, повинуясь смутной потребности и внезапно накатившей усталости, остановился и сел на ступеньку, просто так, ни о чем не думая, покуда некий скрежет — может, всего лишь мышь прогрызала себе ход в перегородке, — не заставил его вскочить, и, стыдясь своей нелепой слабости, он торопливо продолжил восхождение.
Добравшись до последнего этажа, он открыл дверь своим ключом, запер ее за собой и, глядя на сотни крыш, которые громоздились на разных уровнях, краснея в лучах утреннего солнца, стал раздеваться.
7
Решетчатые черные спинки железной кровати были точь-в-точь такой же формы, как у парковых стульев на Елисейских полях и в Булонском лесу. Дезире лег и уставился в чердачный, с наклоном, потолок. Слуховое окно оставалось открытым. На карнизе гомонили и дрались птицы, грузовички, прибывающие издалека, с шумом катили по расщелинам улиц, скапливаясь у цветочного базара. Шумы так легко и четко прорывались сквозь эфемерную воздушную преграду, что казалось, с ними заодно сюда долетят вздохи полузадушенной мимозы и стиснутых фиалок.
Дезире уснул почти мгновенно; сначала, увлекаемый водоворотом, он отвесно заскользил вниз, но не без приятности: ему не было страшно, он знал, что не достигнет дна, а всплывет, как ареометр в сосуде с жидкостью, однако и всплывет не до самого верха, ему предстоит снова и снова опускаться и подниматься. Такое продолжалось часами, почти каждый раз — медлительные, жестокие спуски и подъемы от серо-зеленой придонной пустоты к той невидимой поверхности, над которой вершится жизнь мира.
Освещение было, словно в маленьких бухточках Средиземноморья, — солнечное — присутствие солнца он все время осознавал, — но размытое, рассеянное, порой оно преломлялось, как сквозь призму, вдруг становясь, к примеру, сиреневым или зеленым, но это был не просто цвет, а то идеальное сияние, что приписывают мифическому и неуловимому закатному зеленому лучу.
Звуки доносились до него, как они, должно быть, долетают до рыб в глубине, — он улавливал их не ушами, а всем существом, впитывая, переваривая так, что подчас это полностью меняло их изначальный смысл.
Сама гостиница долго хранила молчание, ведь все ее обитатели были людьми ночи, но вскоре снаружи, напротив, просыпался злобный зверь — автомобиль, который выкатывали из гаража всегда в одно и то же время. Его сначала обмывали у края тротуара трескучей струей воды, потом заводили мотор. В несколько приемов. Это нервировало. Дезире напрягшись ждал, когда его хриплый рык приобретет нормальное звучание и наконец — он никогда не знал, сколько минут на это уйдет, — раздастся гудение, отдающее запахом бензина, как он догадывался, синеватого. Что в это время делал шофер? Он был в каскетке, в одной рубахе — ослепительно-белой, — и невозмутимо драил никелированную обшивку, пока зверь разогревался.
Еще был трамвай, который всегда на одном и том же месте, наверняка на повороте, разгонялся сверх меры, да еще, похоже, задевал за край тротуара…
Опускаясь глубже, он слышал иные звуки, более разнообразные. Они навевали образы смутные, даже порой двоящиеся; таким, например, был звон льющейся воды около одиннадцати часов (возможно, это мылась женщина из соседней мансарды) в саду в городке под Нантером, где у родителей господина Монда имелось поместье; ребенком, приезжая на каникулы, он спал там при открытых окнах. Он ясно видел струю водопада, льющуюся на камень, мокрый и черный, но было что-то еще, неуловимое, — воздух, никак не вспомнить, на что был похож тот воздух каникул, чем он пахнул? Как будто жимолостью?..
Его снова несло вверх, легко, как воздушный пузырек, и опять он останавливался в то мгновение, когда уже готов был прорвать невидимую поверхность; тем не менее краем сознания он отмечал, что солнце начинает проникать в чердачное слуховое окно, разделив его надвое, луч скоро дотянется до изножья кровати, стало быть, можно нырнуть еще разок, игра не закончена…
В то утро у него, по обыкновению, пощипывало глаза, как у всех страдающих от недосыпания, кожа, будто поцарапанная, отзывалась на любое прикосновение, особенно на губах — то была сладкая уязвимость начавшей затягиваться раны. Он снова лег, без сопротивления дал водовороту утянуть себя в глубину, но тотчас всплыл, вынырнул и увидел — ведь глаза его были открыты — на фоне выбеленной известью стены черный силуэт своего пальто, болтавшегося на желтой деревянной вешалке с шарами вместо крючков.
Чего ради он позволил себе разволноваться из-за этой истории с Императрицей? Он закрыл глаза, умышленно стараясь снова погрузиться в глубину, но его порыву не хватило силы, он не смог заново обрести волшебную гибкость недавнего утреннего сновидения, опять был вытолкнут на поверхность и, бессознательно уставившись на висящее пальто, стал думать об этой Императрице, представил ясно, как воочию, ее черные глаза и волосы, нащупывал какое-то сходство. Это его изводило, и все-таки он знал: что-то общее есть — глаза… Ценой жестокого усилия он сделал это открытие: да, наперекор очевидности, вопреки маломальскому правдоподобию, Императрица походила на его вторую жену, ту, от которой он сбежал. Одна была сухопарой, как зонтик, другая раздутой и дряблой, но различия значения не имели. Суть в глазах. В неподвижности взгляда. В неосознанном презрении, в безмерном и величавом неведении, быть может, вообще всего, что не являлось ею самой, не было так или иначе связано с ней.
Он тяжело повернулся на жесткой, пахнущей потом кровати. К памятному с детства запаху собственного пота он теперь привыкал заново. Слишком много лет, большую часть своей жизни он провел, забыв этот запах, как и запах солнца и все прочие запахи жизни. Люди, поглощенные своими делами, их больше не обоняют, может статься, подумалось ему, именно поэтому все так…