– Нет, – терпеливо сказал Адамберг. – Она до нас не дошла.
– “Покажи мою голову народу! Она того заслуживает!”
Адамберг, будучи человеком не слишком чувствительным или, скорее, избегавшим ранящих душу ассоциаций, словно осторожная птица, решил есть эльзасскую сосиску руками, чтобы не резать, не рубить ее, кусок за куском, голову за головой. Кстати, так оказалось гораздо вкуснее. Данглар взглянул на него с неодобрением:
– Вы теперь едите руками? Я хочу сказать – не где-нибудь, а в ресторане “Мейер”?
– Ну да, – сказал Адамберг. – Смелость, смелость и еще раз смелость.
– Смелость понадобилась Дантону. Казнь была чудовищной. Пусть он и не был ходячей добродетелью.
– А Дюмулен?
– Демулен. С ним еще хуже, если тут вообще можно установить какую-то градацию. Он был соучеником Робеспьера по лицею. Камиль Демулен, пламенный республиканец, буквально боготворил его. Приглашал в гости, считал его другом семьи – своим и своей юной красавицы жены. Робеспьер играл с их ребенком или, во всяком случае, сажал его к себе на колени. Но друг Камиль позволил себе признаться, что немного устал от Террора и опасается его последствий. Он был казнен пятого апреля, одновременно с Дантоном. И на следующий же день Робеспьер приговорил к смерти его жену. Оставив сиротой мальчика, которого держал на руках. В тот день все поняли, что, какие бы давние и тесные отношения ни связывали их с Робеспьером, на жалость его рассчитывать не приходится. Ибо Робеспьер был чужд всяким связям, особенно тесным. Эта жуткая казнь для многих явилась откровением.
Адамберг покончил с сосисками. Оставалась еще капуста, напоминавшая ему – в облегченной версии, менее запутанной, что ли, – огромный клубок водорослей. Ужин оказался весьма оригинальным.
– А третий? – спросил он. – Сансон? Его тоже казнили в тот день? Вместе с друзьями Дантона?
Данглар улыбнулся и медленно вытер губы, предвкушая театральный эффект.
– В тот день Сансон казнил их.
– Как это?
– Так же, как он гильотинировал во время Террора Людовика Шестнадцатого, королеву Марию-Антуанетту и всех остальных, одного за другим. Сансон и его сын недрогнувшей рукой опускали нож этого чудовищного устройства несколько тысяч раз за три года.
– Кто это был, Данглар?
– Ну как же, знаменитый парижский палач. Он носил титул исполнителя верховных приговоров. Шарль-Анри Сансон прожил, можно сказать, трудную жизнь. Я подчеркиваю, что это был Шарль-Анри, чтобы не путать его с другими Сансонами.
– За меня можете быть спокойны.
– Дело в том, что Сансоны, – продолжал Данглар, не обратив внимания на его реплику, – из поколения в поколение служили палачами начиная с эпохи Людовика Четырнадцатого и вплоть до девятнадцатого века, пока один из них, гомосексуалист и игрок, по уши в долгах, не нарушил эту преемственность. Шесть поколений палачей. Но Шарлю-Анри пришлось попотеть именно потому, что он жил и работал во время Террора. Он лично отрубил более тысячи девятисот голов. Все его коллеги тех лет жаловались на невыносимую “переработку”, и не из соображений морали, а потому что, будучи владельцами своей гильотины, они отвечали за все техобслуживание – чистили, затачивали лезвие, убирали тела и головы, мыли эшафот, ухаживали за лошадьми и повозками, меняли окровавленную солому и так далее. В 1793 году, видимо притомившись, Шарль-Анри Сансон уступил место своему сыну Анри. Тут не обошлось без семейной драмы – другой его сын разбился, упав с эшафота, когда хотел показать народу очередную голову.
– А чем потомку Сансона не угодило Общество Робеспьера?
– Палачи, как вы, наверное, догадываетесь, никогда не были на хорошем счету. Задолго до всякого Террора им не подавали руки, до них старались не дотрагиваться и, расплачиваясь, бросали им деньги на землю. Они могли сочетаться браком только с детьми других палачей. Никто не желал иметь с ними дела. Но из всех этих отверженных семей в памяти народа сохранилось только одно имя: Сансон. Потому что он отрубил голову королю. И королеве. И всем прочим жертвам Террора. Благодаря Робеспьеру эта фамилия снискала кровавую славу, став символом отвратительной жестокости.
– И кто-то из потомков сломался?
– Это довольно тяжкий груз.
Данглар выдержал паузу, подождав, пока Адамберг, без особого аппетита, справится с клубком капусты.
– К Дантону и Демулену это отношения не имеет, – сказал он.
И Адамберг почувствовал, как клубок, со всеми своими ловушками и запутанными ходами, обрушивается на него, царапая сухими шипами. В таком тупике он еще не бывал никогда. Он отбросил вилку, признав себя побежденным.
– Пошли отсюда, – сказал он. – У нас сразу, еще в Бреши, набралось четырнадцать подозреваемых. Четырнадцать! За девять дней. Это перебор, Данглар. Мы кидаемся из стороны в сторону и скользим словно стеклянные шарики по гололеду. Мы заблудились. Вернее, блуждаем с самого начала.
– Не забывайте, что прежде всего мы поскользнулись на льду Исландии. Потеряли много времени. После чего с головой погрузились в Революцию, столкнувшись с гипотетическим потомком Неподкупного и прочими мстителями. Как тут не свихнуться.
Дожили! Пессимист Данглар подбадривает Адамберга, чья вечная отстраненность могла показаться равнодушием, – в чем и состояла одна из главных претензий лейтенанта Ретанкур, которую его мечтательная флегма выводила из себя. Но в этот вечер, хоть майор и не рискнул бы заговорить о страхе, он ощущал в словах комиссара непривычное смятение. И он забеспокоился – прежде всего за самого себя. Ибо в глазах Данглара, вечно боровшегося с приступами тревоги и тоски, принимавшими порой самые разнообразные и опасные формы, Адамберг являл собой некий надежный спасительный маячок, оказывавший на него успокаивающее и целебное действие, так что майор старался не упускать его из виду. При этом комиссар был прав. С самого начала расследования они плутали в непролазных дебрях, исследуя дороги, ведущие в никуда, бессмысленно прочесывая дремучий лес, бесконечно допрашивая кого-то, и все напрасно.
– Нет, – сказал Адамберг, – дело не в недостатке фактов. Мы сами виноваты. Мы что-то упустили. У меня, кстати, так чешется, что даже больно.
– Чешется? В лусианском смысле слова?
– Что значит в “лусианском”?
– Я про теорию старика Лусио.
– Вот-вот. Что-то меня напрягает в дуэте казначея и секретаря, Блондина-Брюнета.
– Мне показалось, что все прошло хорошо.
– Очень хорошо. Даже прекрасно.
– И это плохо?
– Да. Слишком гладко, слишком мило.
– Вы хотите сказать, это домашние заготовки? Конечно, они пришли во всеоружии, оно и понятно.
Адамберг колебался.
– Возможно. Общими усилиями, плавно сменяя друг друга, они преподнесли нам на блюдечке семерых подозреваемых. Четверых “кротов” и троих потомков.