– Помнишь смерть Робеспьера? – продолжал, оживляясь, Адамберг. – Данглар рассказал нам о ней в машине. Как его, раненного, унесли на носилках и два хирурга пришли его лечить.
– Конечно.
– Один из врачей засунул руку ему в рот. Он вынул оттуда кровавое месиво и два выбитых зуба. Представь, что ты хирург. Постарайся. Перед тобой лежит Робеспьер. Еще недавно он был обожаемым всеми хозяином страны, кумиром Революции, великим человеком. Что ты сделаешь с его зубами, Луи?
– То есть?
– С его зубами, лежащими у тебя на ладони? С зубами великого Робеспьера? Неужели тебе все равно? Ты бросишь их на пол как обычный мусор? Словно ты утку выпотрошил? Подумай.
– Понимаю, – сказал Вейренк через мгновение. – Нет, я их не выброшу. Я просто не смогу их выбросить.
– Не забывай при этом, что ты не робеспьерист. Ну?
– Не важно. Не выброшу.
– Ты их оставишь себе, – подтвердил Адамберг, хлопнув ладонью по столу. – Разумеется, ты их оставишь себе. Хотя бы ради того, чтобы не совершить кощунства, кинув их на съедение собакам. А потом, гражданин хирург, когда Робеспьер будет уже мертв, когда его тело будет засыпано известью, чтобы он уже никогда не восстал из гроба, что ты сделаешь? Куда денешь его зубы?
Вейренк ненадолго задумался, отхлебнул портвейна и переместил больную ногу.
– Я обычный хирург, не робеспьерист, – повторил он для самого себя. – Ну, несколько месяцев спустя я отдам их на хранение кому-нибудь, для кого они имеют чрезвычайно важное значение. Тогда они точно не пропадут.
– Кому? Помоги мне, я не знаю.
Вейренк снова сосредоточился и на сей раз что-то долго вычислял на пальцах и качал головой, словно оценивая возможных кандидатов и решая, не вычеркнуть ли их из списка.
– Той, что всю жизнь любила его до безумия. Вообще-то было две таких женщины. Мадам Дюпле, его квартирная хозяйка, и Элеонора, одна из ее дочерей. Но мадам Дюпле повесилась в тюрьме после казни Робеспьера. Остается Элеонора. Да, я отнесу зубы Элеоноре. Она его боготворила.
– И что с ней стало?
– Она чудом избежала последовавших за казнью репрессий и прожила еще лет сорок. Но без него ее жизнь была безрадостной. Почти полвека она провела затворницей со своей сестрой, по-моему. И до конца своих дней носила траур.
– Значит, у нее не было детей?
– Конечно нет.
– Представь, что ты – Элеонора.
– Как скажешь.
– Сосредоточься.
– Хорошо.
– Неужели ты так и умрешь, Элеонора, после сорока лет поклонения своему кумиру, даже не вспомнив про его зубы?
– Ну уж нет.
– Тогда кому же ты их передашь, когда почувствуешь, что стареешь?
– Сестре? У нее есть сын.
– А чем занимается этот сын?
– Примкнул к Наполеону, по-моему.
– Проверь по тёльве. – Адамберг подтолкнул к нему компьютер.
– Да, все правильно, – сказал Вейренк через несколько минут. – Элеонора была еще жива, когда ее племянник сделался чуть ли не воспитателем Наполеона Третьего. Предатель.
– Тогда он не подходит, Элеонора. Кому же ты их отдашь?
Вейренк поднялся, поворошил угли в камине – в начале мая похолодало – и снова сел, стуча деревянным костылем по полу в такт своим мыслям.
– Тому, кого молва считала сыном Робеспьера, – решил он. – Трактирщику Франсуа-Дидье Шато.
– Вот оно! Когда умерла Элеонора?
– Передай мне тёльву. В 1832 году, – сообщил он через пару секунд. – Как видишь, через тридцать восемь лет после него.
– В это время нашему трактирщику Франсуа-Дидье Шато было сорок два года. За некоторое время до смерти она отдала ему оба зуба. Все верно, Луи? Элеонора, ты отдашь ему зубы?
– Отдам.
– Как ты их хранила? Как мы – исландские кости? В старой коробочке из-под пастилок от кашля?
Вейренк снова ударил костылем по полу, продолжая отбивать ритм.
– Противный звук.
– Я просто думаю.
– Да, но меня почему-то это раздражает.
– Извини, я машинально. Нет, в то время оба зуба наверняка были вставлены в медальон. Стеклянный, возможно, в золотой оправе. Или серебряной.
– Который носят на шее?
– В принципе таково его назначение.
– А кому отошли зубы после Франсуа-Дидье, ведь их передавали от отца к сыну?
– Нашему Франсуа Шато.
Адамберг улыбнулся.
– Вот, – сказал он. – Тебе кажется, это реально? Логично?
– Да.
– Значит, от Робеспьера все же что-то осталось.
– Ну, в музее Карнавале хранится прядь его волос.
– Но зубы – это другое дело. Ты заметил, что Шато, играя Робеспьера, все время повторяет один и тот же жест?
– Моргает?
– Нет, рукой. Он постоянно дотрагивается до своего кружевного жабо. Он носит на груди этот медальон. Зуб даю.
– Не самое удачное выражение.
– Ты прав. И стоит ему надеть медальон, как он становится Робеспьером, чувствуя прикосновение его зубов к своей коже. Я уверен, что на работу в отель он его не надевает. А вот в детстве его наверняка заставляли носить этот талисман. Благодаря ему он полностью перевоплощается в своего пращура, даже физически. Шато становится им на все сто.
– А когда он убивает, если убивает, то надевает медальон с зубами?
– Непременно. И убивает тогда уже не Шато, а Робеспьер, а он очищает, предает казни. Вот почему мне кажется, что в данном случае парик был лишним. Он совершенно в нем не нуждается. Шато располагает куда более мощным инструментом, чем обычное переодевание.
– Но Робеспьер никогда не появляется без парика. Ты можешь себе представить, чтобы Шато натянул на голову чулок? Женский чулок на голову Робеспьеру?
– Что-то в этом есть, – сказал Адамберг, откидываясь назад и скрестив руки.
– Он одержим до такой степени? – Вейренк, подняв глаза к потолку, снова ударил костылем по плиточному полу.
Наступило молчание, и Адамберг долго не нарушал его.
Он смотрел перед собой в пустоту, но видел только густой туман, туман афтурганги. Внезапно он схватил Вейренка за руку.
– Продолжай, – попросил он, – продолжай и молчи.
– Что продолжать?
– Стучать по полу. Продолжай. Я понял, почему меня раздражает этот звук. От него всплывает головастик.
– Какой головастик?
– Зачаток несозревшей идеи, – поспешно объяснил ему Адамберг, опасаясь, что снова заплутает в тумане. – Идеи всегда выплывают из воды, а откуда еще, по-твоему? Но если мы будем разговаривать, то они уйдут обратно. Молчи. Продолжай.