– И где ты думаешь жить?
– Понимаешь, я представляю себе такой причудливый старинный дом в Вермонте… заброшенный монастырь, аббатство или что-нибудь такое… – Никто из нас не ставил под сомнение то, что в Вермонте есть заброшенные монастыри или аббатства. – С таким абсолютно грубым, деревенским полом и фонарем в крыше. Что-то вроде одной большой комнаты, где и студия, и спальня с большой круглой кроватью под фонарем… и черные атласные простыни. И у нас будет множество сиамских котов… со всякими именами вроде Джон Донн, Мод Гон
[132], Дилан… ну, ты меня понимаешь.
Конечно, я ее понимала или, по крайней мере, думала, что понимаю.
– В общем, – продолжала она, – я себя представляю как нечто среднее между Джиной Лоллобриджидой и Софи Лорен. – Пия была темноволосой. – А ты что думаешь?
Она закинула на голову копну своих сальных каштановых волос и, удерживая их там, втянула щеки и посмотрела на меня большими, широко раскрытыми голубыми глазами.
– Я думаю, ты больше в духе Анны Маньяни, – сказала я, – такая земная и простая, но ужасно чувственная.
– Может быть… – задумчиво сказала она, глядя на себя в зеркало. – Нет, это ужасно, – добавила она спустя некоторое время. – Мы никогда не встретим такого, кто был бы хоть чуточку нас достоин. – И скорчила жуткую гримасу.
В последний год в Школе музыки и искусств мы с Пией открыли доступ для других членов в наше враждебное меньшинство из двух и включили в него несколько новеньких, тоже рожденных для лучшей доли. Не сказать, чтобы толпа, но сколько-то нас все же набралось. В нашу группу входила пышногрудая девица по имени Нина Нонофф, чьи претензии на исключительность основывались на некрофилической страсти к призраку Дилана Томаса, предполагаемом знании китайских и японских ругательств и «контакте» с настоящим йельцем – посулы всем нам посещений бейсбольных матчей по уикэндам… но, к сожалению, ее «контакт» оказался приятелем приятеля знакомого ее брата. У матери Нины была громадная коллекция «сексуальных книг», к которым мы отнесли и «Взросление в Самоа» и «Секс и темперамент»
[133]; с нашей точки зрения, в эту категорию попадала любая книга, если в ней говорилось о половой зрелости. Ну и потом, у Нины отец – просто высший класс: в 1940-е годы он создал программу для радио под названием «Синяя оса». А вот Джил Сигель вошла в группу не столько за свой высокий класс, сколько из нашей благотворительности. Ей практически нечего было добавить к нашему совершенству, но она компенсировала это слепой преданностью нам и лестным подражанием нашим наиболее вульгарным глупостям. Непостоянным членом числилась Грей Баратто – она специализировалась на музыке, и ее интеллект мы не уважали, зато она рассказывала фантастические истории о своих сексуальных похождениях. И хотя сама она это отрицала, но мы у нее за спиной говорили друг дружке, что «у нее уже все было». «Ну, по меньшей мере она demi-vierge»
[134], – сказала Пия. Я согласно кивнула, а потом полезла в словарь, чтобы выяснить, что это значит.
В группу были допущены всего два парня, и мы относились к ним с максимальным презрением, давая им понять, что их терпят только из чувства сострадания. Поскольку они были наши одноклассники, а не «студенты», мы без обиняков дали им понять, что можем считать их только «платоническими» друзьями. Джон Сток – сын старых друзей моих родителей. Этот пухлощекий блондин писал рассказы. Любимая его фраза гласила – «в пароксизме страсти». И появлялась по меньшей мере раз в каждом из его опусов.
В меня влюбился Рон Перкофф, которого мы, конечно, называли Джеркофф
[135]. Высокий, худой, с огромным крючковатым носом и совершенно невероятным набором угрей и прыщей, их жутко хотелось выдавить. Он был англофилом и выписывал «Панч», а также доставляемое авиапочтой издание «Манчестер гардиан», в любую погоду носил с собой плотно скрученный зонтик, слово «банальный» (одно из его любимых) произносил в нос и оживлял речь выражениями вроде «гнусный пройдоха» или «шалопайничать».
Когда наша агония закончилась – приемная комиссия колледжа отзаседала и пришли извещения о приеме, мы вшестером принялись шалопайничать, главным образом в квартире моих родителей, где мы убивали время долгого весеннего семестра, с нетерпением ожидая окончания школы. Сидя на полу в гостиной, поглощали тонны фруктов, сыра, сэндвичей с арахисовым маслом и печенья, слушали альбомы Фрэнка Синатры и совместно писали опусы с продолжением, пытаясь сделать их максимально порнографическими – насколько позволяло наше воображение. Сочиняли мы на моей портативной «Оливетти», которую передавали с колен на колени. Если на этих сборищах присутствовал Джон, то в повестке дня неизменно мелькали пароксизмы страсти.
Из этих опусов сохранились немногие, но недавно мне попался на глаза фрагмент, который более или менее передает дух всех остальных шедевров. Мы обычно, прежде чем пуститься в плавание, задавали лишь минимум предварительных условий, а потому ткань повествования всегда получалась довольно рваной. Одно из правил состояло в следующем: каждому автору отводилось три минуты, после чего он должен был передать машинку следующему, а это, естественно, увеличивало судорожность текста. Поскольку начинала обычно Пия, именно она и получала привилегию задавать общее направление, набросать характеры, с которыми нам так или иначе приходилось мириться.
«Дориан Фейрчестер Фаддингтон IV слыл плодовитым рифмоплетом, о нем даже лучшие друзья говорили, что он “вырождается день ото дня”
[136]. Хотя он и был сексуально неразборчивым и, случалось, предпочитал верблюдов, как это делают девять из десяти врачей, обычно все же больше склонялся к женщинам. Гермиона Фингерфорт была женщиной – по крайней мере, так ей нравилось думать, – и если ей доводилось встречаться с Дорианом, то их губы вскоре встречались в последовательности любопытных поз.
– Кожа – самый большой орган тела, – заметила она как-то раз невзначай, когда они загорали обнаженными на балконе ее пентхауса во Флэтбуше
[137].
– Говори за себя, – заявил он, запрыгивая на нее во внезапном пароксизме страсти.