Книга Я не боюсь летать, страница 37. Автор книги Эрика Джонг

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Я не боюсь летать»

Cтраница 37

В те времена «Ньюйоркер», как и другая желтоватая печатная продукция, переправлялась через Атлантику морем. Может быть, именно по этой причине три или четыре номера «Ньюйоркера», довольно старых, всегда прибывали вместе тяжелой связкой. Я словно в трансе срывала обертку. У меня имелся свой ритуал атаки на этот сакральный журнал. В те времена там не было странички с содержанием. Еще один снобистский выверт наоборот – набранная маленьким шрифтом первая строка с фамилией автора, а перед ней этакое робкое тире, и я принималась листать с конца, выискивая сначала фамилии под длинными статьями, пробегая отзывы о рассказах и залпом читая стихи.

Я читала в холодном поту под барабанный бой сердца. В ужасе ждала, что мне попадется стихотворение, рассказ или статья, написанные кем-то знакомым. Типом, который был полным идиотом в колледже, или же кем-то моложе меня, хоть на один или два месяца.

Я не просто читала «Ньюйоркер» – я проживала его на свой манер. Я создала для себя мир «Ньюйоркера», расположенный где-то к востоку от Уэст-Порта и к западу от Котсуолда, в котором Питер де Врис [168], чуть каламбуря, вечно поднимает стакан «пьеспортера» [169]. Где Никколо Туччи [170], в сливового цвета бархатном фраке, флиртует на итальянском с Мюриел Спарк [171]. Где Набоков отхлебывает светлый портвейн из кубка в форме призмы, а на набоковском мизинце восседает красный адмирабль [172]. Где Джон Апдайк [173] спотыкается о шведские туфли хозяина, обаятельно принося свои извинения, все время повторяя, что Набоков – лучший англоязычный писатель, имеющий в настоящее время американское гражданство. Писатели-индейцы тем временем сбились в кучку в уголке и болтают с каким-то инопланетным акцентом, испуская всепроникающий запах карри, а ирландские оригиналы в рыбацких свитерах, попахивая виски, с усердием окорачивают английских оригиналов в чопорных твидовых костюмах.

Нет, я мифологизировала и другие журналы, но «Нью-йоркер» был для меня с самого детства настоящим храмом. «Комментари» [174], например, проводил язвительные собрания, на которых желчного вида семиты – их всех до одного звали Ирвингами – терзали друг друга до смерти проблемами еврейства, принадлежности к черной расе и сознания, при этом они постоянно ныряли в блюда с паштетом и лососем из Новой Шотландии. Эти вечера казались забавными, но трепет вызывал только «Нью-йоркер». Я бы никогда не осмелилась послать туда мои собственные жалкие поделки, а потому меня приводило в бешенство и недоумение, когда на этих страницах появлялись фамилии тех, кого я знала.

Так или иначе, но мое представление о том, что такое быть автором, являлось несколько возвышенным. Я представляла писателей членами некоего таинственного братства смертных, которые ходят быстрее и легче, чем другие люди, словно у них есть какие-то невидимые крылья за плечами. Они криво улыбаются, опознавая друг друга по каким-то им известным приметам, может быть, с помощью радаров, какие, говорят, есть у летучих мышей. И уж конечно, для этого им не требуется ничего вульгарного, типа тайного рукопожатия.

Беннет опосредованно тоже участвовал в сочинительстве, хотя в мою писанину редко заглядывал. В то время еще не нужен был читатель, потому что моя работа была только подготовкой к грядущей работе, но требовалось, чтобы кто-то одобрил сам факт моего писательства. Беннет это делал. Иногда было неясно, одобряет ли он мое писательство только для того, чтобы я не трогала его в его депрессии, или же ему нравилось играть Генри Хиггинса по отношению ко мне в роли Элизы Дулитл. Но факт остается фактом: он поверил в меня задолго до того, как поверила в себя сама я. Словно в тот длительный плохой период нашего супружества мы сближались друг с другом косвенно через мое сочинительство. Хотя не читали мои опусы вместе, но были соединены ими в нашем бегстве от мира.

Мы оба учились обращаться к подсознанию. Беннет сидел почти неподвижно в гостиной, размышляя о смерти отца, о смерти деда, обо всех смертях, свалившихся на его плечи, когда он и на ноги-то еще встать не успел. Я сидела у себя в кабинете – писала. Училась уходить в себя и выуживать оттуда мозаику прошлого. Я училась льстить подсознанию и фиксировать кажущиеся случайными мысли и фантазии. Не пуская в свой мир, Беннет открыл мне множество миров в моей собственной голове. Постепенно я начала понимать, что темы стихов не затрагивают моих глубинных чувств и между тем, что меня волнует, и тем, о чем я пишу, лежит пропасть. Почему? Чего я боялась? Похоже, больше всего самой себя.

В Гейдельберге я начала два романа. В обоих повествование велось от имени рассказчика мужчины. Я исходила из того, что взгляд женщины никому не интересен. И потом, я не хотела подвергать себя опасности услышать все те эпитеты, которыми характеризовали женщин-писателей, даже хороших женщин-писателей: «глубокая, остроумная, трогательная, но страдает отсутствием кругозора». Я хотела написать обо всем мире. Я хотела написать либо «Войну и мир» – либо ничего. Нет уж, я не соглашалась на ярлык «писательницы для женщин». Я собиралась писать про сражения, бои быков и сафари в джунглях. Только я ничего не смыслила в сражениях, боях быков и сафари в джунглях (как ничего не смыслили в этом и большинство мужчин). Я изнемогала от полного разочарования, считая, что известные мне темы «тривиальные» и «женские», тогда как темы, о которых я ничего не знала, были «глубокими» и «мужскими». Что бы я ни делала, я чувствовала, что меня неизбежно ждет поражение. Буду я писать, не буду писать – поражение неизбежно. Я пребывала в параличе.

Благодаря моей удаче, моей печали, моим странным отношениям с мужем, моей упрямой решимости (в которую тогда не верила) я за три следующих года смогла написать три книги стихов. Я сожгла две, а третья была издана. После этого начались новые проблемы. Мне в первую очередь пришлось научиться справляться с собственными страхами перед успехом, что было ничуть не проще, чем справляться со страхами перед поражением.

Если я научилась писать, то, может быть, у меня есть шансы еще и научиться жить? Адриан, казалось, хочет научить меня жить. А Беннет, похоже, – умирать. А я даже не знала, что мне предпочтительнее. А может, я неправильно их классифицировала – может, Беннет был жизнь, а Адриан – смерть. Может быть, жизнь – это компромисс и печаль, тогда как восторг неизбежно заканчивается смертью. Хотя я и была манихеем, я даже не могла определить, кто играет краплеными картами. Если бы я могла отличать добро от зла, то, может, я и сумела бы сделать выбор, но теперь я запуталась больше, чем когда-либо прежде.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация