Одним из самых памятных событий конгресса стал прием в Венской ратуше. Памятным потому, что предоставлял уникальную возможность увидеть две тысячи, а то и более, обжирающихся аналитиков, словно они целый год голодали в Биафре
[182]. Памятное потому, что он предоставлял уникальную возможность увидеть несколько пожилых степенных психоаналитиков, танцующих твист, или то, что им казалось твистом. Памятное потому, что я протанцевала этот прием от и до в красном пестром платье в блестках, следы которых оставались на паркете, по мере того как я переходила из одного зала в другой, танцуя то с Беннетом, то с Адрианом, не в силах принять какое-то решение. Я оставляла за собой след улик, куда бы ни пошла.
Невзрачная, непривлекательная дама, мэр Вены, выразила herzliche Grüsse
[183] Анне Фрейд и другим аналитикам и наплела прочую бесконечную немецкую чушь о том, как город Вена рад видеть их всех здесь снова. Она, конечно, не вспомнила, по какой причине они уехали в 1938 году. Их не провожал большой оркестр вальсом «Дунайские волны», никто не выражал им herzliche Grüsse и не угощал бесплатным шнапсом.
Когда подали еду, стадо аналитиков в строгих одеяниях, замычав, двинулось к столам.
– Скорее – они пробиваются в первый ряд! – проблеяла одна из матрон с неискоренимым флэтбушским
[184] акцентом, сдобренным скарсдейлским
[185] произношением и интонациями Новой школы.
– Им уже подавали пирог в соседнем зале, – сказала другая, двухсотфунтовая красотка в канареечного цвета костюме, сверкающем горным хрусталем.
– Не толкайтесь! – потребовал благородного или, возможно, когда-то благородного вида пожилой психоаналитик в устаревшем смокинге и клетчатом камербанде
[186]. Его стиснули с одной стороны женщина, устремившаяся к индейке, а с другой – мужчина, устремившийся к итальянской закуске. Вдоль столов не замечалось ничего, кроме длинных рук, цепляющих еду серебряными сервировочными вилками.
На протяжении всего поразительного представления сентиментальные скрипочки наигрывали с балкона, примостившегося над главным залом. Псевдоготические арки высоких потолков освещались тысячью псевдосвечей, и несколько неутомимых пар продолжали крутиться на танцевальной площадке под перебивающиеся звуки венского вальса. Ах, путешествия, приключения, любовь! Я так и светилась здоровьем и процветанием, как это происходит с женщиной, которую в день трахнули четыре раза два разных мужчины, но в голове у меня творилась неразбериха. Я не могла примирить все противоречия, мучившие меня.
Временами я исполнялась строптивости и мысли, что имею право получать все удовольствия, которые подворачиваются в течение того короткого времени, что мне отведено на земле. Да почему я должна отказываться от счастья и наслаждений? Что в этом плохого? Я знала, на женщин, которые берут от жизни (и мужчин) все, что можно, и спрос большой; если ты ведешь себя так, будто тебя ценят и желают, мужчины будут тебя ценить и желать; если отказываешься быть ковриком у дверей, то и ноги о тебя никто не будет вытирать. Я знала, женщин с рабскими душами презирают, а к тем, кто ведет себя по-королевски, и отношение соответствующее. Но как только строптивое настроение проходило, меня охватывали тревога и отчаяние, одолевал страх потерять обоих мужчин и остаться в одиночестве, я жалела Беннета, кляла себя за неверность, бесконечно презирала за все. Тогда меня охватывало желание броситься к Беннету и просить у него прощения, упасть к его ногам, предложить немедленно родить ему двенадцать детей (главным образом для того, чтобы усилить мою зависимость), обещать служить ему, как служит хорошая рабыня, в обмен на любую сделку, обеспечивающую мою безопасность. Я готова была стать подобострастной, прилипчивой, приторно-сладкой, то есть предложить ему весь тот набор вранья, который в мире называется женственностью.
Факт в том, что ни один из подходов не давал нужного мне результата, и я это знала. Ни главенствующего, ни подчиненного положения. Ни распутство, ни раболепство. И то и другое было ловушками. И то и другое вело к одиночеству, оба представляли собой вариант шор на глазах. Но что я могла сделать? Чем больше я себя ненавидела, тем больше я себя ненавидела за то, что ненавижу себя. Это было безнадежно.
Я продолжала разглядывать лица в толпе – не увижу ли среди них Адриана. Ни одно другое лицо не могло меня удовлетворить. Все другие лица казались мне вульгарными и уродливыми. Беннет знал, что происходит, и его понимание сводило меня с ума.
– Ты словно вышла из фильма «В прошлом году в Мариенбаде», – сказал он. – Было это или не было? Наверняка знает только ее аналитик.
Он был убежден, Адриан «только» воплощение образа моего отца, а в таком случае во всей этой ситуации нет ничего крамольного. Только! Короче говоря, я всего лишь «разыгрывала» эдипову ситуацию, а также «нереализованную трансференцию» к моему немецкому психоаналитику доктору Гаппе, не говоря уже о докторе Колнере, от которого я недавно ушла. Это Беннет мог понять. Если речь шла об Эдипе, а не о любви. Если речь шла о трансференции, а не о любви.
Адриан в некотором роде был хуже.
Мы встретились на боковой лестнице под готической аркой. У него тоже набралась целая куча интерпретаций.
– Ты бегаешь между нами – от одного к другому, – сказал он. – Интересно, кто из нас мамочка, а кто папочка?
У меня внезапно возникло безумное желание собрать вещички и уехать от них обоих. Может быть, дело вовсе не в выборе между ними двумя, а в необходимости убежать и от того и от другого. Освободиться, взять ответственность за свою жизнь на себя. Прекратить носиться от одного к другому. Хоть раз в жизни встать на собственные ноги. Почему оно так пугало меня? Ведь другие варианты были еще хуже, разве нет? Целая жизнь фрейдистских интерпретаций или целая жизнь лэнговских интерпретаций! Прекрасный выбор! Я могла бы еще связаться с каким-нибудь религиозным фанатиком, чокнутым сайентологом или доктринером-марксистом. Любая система становилась смирительной рубашкой, если вы намеревались придерживаться подобной политики и теряли при этом чувство юмора. Я не верила в системы. Все человеческое было несовершенным и бесконечно нелепым. Во что же я тогда верила? В юмор. В высмеивание систем, людей, себя. В высмеивание собственной потребности постоянно смеяться. В то, чтобы смотреть на жизнь как на противоречивое, многостороннее, разнообразное, забавное, трагическое явление, иногда сверкающее непристойной красотой. В то, чтобы смотреть на жизнь как на фруктовый торт с восхитительными сливами и гнилым арахисом, который следует все равно поедать с жадностью, потому что нельзя наслаждаться сливами, не расстраивая время от времени желудок арахисом. Некоторыми из этих мыслей я поделилась с Адрианом.