Мы тихонько поели вместе и еще раз попытались залатать пробоины, полученные вчера семейным кораблем. Я поклялась себе, что больше ни разу не встречусь с Адрианом. Мы с Беннетом проявляли особую предупредительность друг к другу, но тщательно обходили любые серьезные вопросы. Вместо этого травили байки о Фрейде. Если верить Эрнесту Джоунсу, то Фрейд плохо разбирался в людях, был неважным Menschenkenner
[239]. Гением нередко свойственна подобная черта – определенная наивность в отношении к людям. Фрейд мог проникнуть в тайну сновидения, но легко попадался на удочку заурядного мошенника. Он мог изобрести психоанализ, но на протяжении жизни приближал к себе людей, которые предавали его. К тому же был очень неосмотрителен. Он часто выбалтывал доверительные сведения, полученные при категорическом условии, что останутся в тайне.
Внезапно мы поняли, что снова говорим о себе. В тот день не находилось нейтральной темы для разговора. Все возвращалось к нам.
После ланча снова отправились в Хофбург на лекцию о психологии художника. Лекция посмертно анализировала Леонардо, Бетховена, Кольриджа, Вордсворта, Шекспира, Донна, Вирджинию Вулф и неизвестную художницу, пациентку выступавшего с докладом аналитика. Его свидетельства говорили, что художники как группа были слабыми, зависимыми, инфантильными, наивными, склонными к мазохизму, нарциссизму, что они плохо разбирались в людях и безнадежно погрязли в эдиповых конфликтах. Из-за повышенной инфантильной чувствительности и повышенной потребности в материнской заботе они постоянно чувствовали себя ущемленными, невзирая на фактически полученный объем этой заботы. Во взрослой жизни обреченно повсюду искали матерей, а не находя, пытались выдумать собственных идеальных матерей, прибегая к всевозможным уловкам в работе. Они пытались переписать собственные истории, создать идеальный образ, даже если результатом идеализации становилась скорее брутализация, чем идеализация. Короче говоря, ни одна семья не выглядела столь бесконечно порочной, как та вымышленная, что выступала в автобиографии современного романиста или поэта. Раскритиковать собственную семью в конечном счете равноценно ее идеализации. Это демонстрировало, как сильно прошлое сковывало по рукам и ногам того или иного человека.
Художник пытался компенсировать ощущение ущемленности в детские годы и через славу. Но нередко терпел фиаско. Если тебя и любит мир, то это не может заменить любви одного человека, которая требовалась в детстве, а потом, мир – паршивый любовник. Поэтому и слава оборачивалась разочарованием. Многие художники в отчаянии обращались к опиуму, алкоголю, гомосексуальному распутству, религиозному фанатизму, политическому морализаторству, самоубийству и другим паллиативам. Но и тут проигрывали, не получая ничего. Кроме самоубийства, оно некоторым образом всегда приносило плоды. В тот момент я вспомнила сентенцию Антонио Порчиа
[240] – докладчику не хватило ума ее процитировать:
Я верю – из страданий душа соткана,
Ведь убери страдания – и умрет она.
То же самое справедливо и для художника. Только в большей степени.
Слушая описания слабостей художника, его зависимости, наивности и т. п., Беннет сжимал мою руку и бросал на меня понимающие взгляды. Вернись домой к папочке. Все понятно. Ах, как я хотела вернуться домой к папочке! Но я жаждала свободы!
«Свобода – иллюзия», – сказал бы Беннет, хоть раз да согласившись с Б. Ф. Скиннером
[241], и в некотором роде я его понимала. Благоразумие, умеренность, стабильность… Я тоже верила в них. Но что это за голос, не умолкавший во мне, звавший к молниеносной случке, мчащимся машинам, бесконечным страстным поцелуям и ощущению страха в животе? Какой голос называл меня трусихой и подстрекал сжечь мосты, проглотить порцию яда целиком и сразу, а не по капле дойти до самых глубин страха и понять, по силам ли мне взять себя в руки?
Что это – голос? Или нечто более примитивное, чем речь? Пульсация в животе, которую я назвала «голодный бой». Мой желудок на какое-то время решал, что он – сердце. И чем бы я ни наполняла его – мужчинами, книгами, едой, печеньем в форме мужчин, и стихами в форме мужчин, и мужчинами в форме стихов, – никак не хотел успокаиваться. Ненасытная – вот какая я. Нимфомания мозга. Голодание сердца.
Что пульсировало во мне? Барабан? Или целая ударная установка? Может, просто воздух, скопившийся под натянутой кожей? Может, слуховая галлюцинация? Может, лягушка? И она убивалась по принцу? А может, я себя считала принцем? Неужели я обречена испытывать голод по жизни?
В конце лекции про художников все зааплодировали, приподнявшись из хилых кресел с позолоченными спинками, вежливо встали и зевнули.
– Надо получить текст этой лекции, – сказала я Беннету.
– Он тебе не нужен, – криво усмехнулся он. – Это история твоей жизни.
Возможно, я упустила какие-то стороны лекции о художниках, читал ее, насколько мне помнится, некий доктор Кёнигсбергер. Там еще говорилось о любовной жизни художника, в особенности о склонности художника зацикливаться с непреодолимым упрямством на неприемлемых «объектах любви» и безумно их идеализировать, наподобие идеальных родителей, о которых он тщетно мечтал когда-то.
Сам неподходящий «объект любви» являлся главным образом проекцией, созданной влюбленным художником. Но сей предмет страсти в глазах других людей оставался абсолютной заурядностью. Однако для влюбленного художника объект становился матерью, отцом, музой, воплощением совершенства. Иногда воплощением сучьего совершенства или порочного совершенства, но неизменно своего рода божеством, обязательно всемогущим.
«В чем состояла креативная цель этих увлечений?» – поставил вопрос доктор Кёнигсбергер. Мы подались вперед в нетерпеливом ожидании. Оказывается, воссоздавая качество эдиповых увлечений, художник мог сотворить свой «семейный роман» и, таким образом, – идеализированный мир своего детства. Многочисленные и часто быстро сменяющиеся увлечения художника имели целью поддерживать иллюзию на плаву. Во взрослой жизни человека новое сильное сексуальное увлечение было самым точным приближением к страсти, которую маленький ребенок испытывает к своему родителю противоположного пола.
На протяжении сей части лекции с лица Беннета не сходила ухмылка.
Данте и Беатриче. Скотт и Зельда
[242]. Гумберт и Лолита. Симона де Бовуар и Сартр. Кинг Конг и Фэй Рэй. Йейтс и Мод Гонн. Шекспир и Темная леди
[243]. Шекспир и мистер У. Г.
[244] Ален Гинсберг и Питер Орловски
[245]. Сильвия Плат и беспощадный жнец. Китс и Фани Браун
[246]. Байрон и Августа
[247]. Доджсон и Алиса. Д. Г. Лоуренс и Фрида
[248]. Ашенбах и Тадзио
[249]. Роберт Грейвс и Белая богиня
[250]. Шуман и Клара
[251]. Шопен и Жорж Санд
[252]. Оден и Калман
[253]. Гопкинс и дух святой
[254]. Борхес и его мать
[255]. Я и Адриан?