Случалось, наши дебаты прерывались появлением матери и тетушек Пьера – трех древних старушек в черном с гигантскими грудями и пушистыми усами, которых невозможно было отличить друг от дружки – так они были похожи. Из них вполне могла бы получиться отличная вокальная группа, только они знали одну-единственную песню: «Как вам нравится Ливан? Ливан лучше, чем Нью-Йорк?» Они исполняли эту песню снова и снова, чтобы наверняка запомнились слова. Нет, они были очень милые старушки, вот только говорить с ними ох как непросто. Стоило им прийти, появлялась горничная Луиза с кофе, Пьер неожиданно вспоминал о деловой встрече, а Ранди, ссылаясь на деликатное состояние, отправлялась в спальню прикорнуть. Лала, Хлоя и я оставались мучиться в этой компании, пытаясь внести разнообразие в бесконечный рефрен: «Да: Ливан лучше Нью-Йорка».
Не знаю, в чем тут дело – в жаре, во влажности, в окружении, эффекте присутствия «на вражеской территории» или тоске по Чарли, но у меня пропала всякая воля вставать и что-то делать. Сложилось ощущение, что меня переместили в страну лотофагов
[385] и я умру в Бейруте от обычного безделья. Один день переходил в другой, погода стояла угнетающая, и, казалось, не было никакого смысла бороться с желанием сидеть, ничего не делая, препираться с сестрами, думать о поселившемся во мне триппере и смотреть телевизор. В конечном счете понадобился кризис, чтобы заставить нас действовать.
Кризис, следует признать, не ахти какой, но для нас любой кризис был хорош. Начался он просто. В один прекрасный день шестилетний Роджер сказал Луизе: «Ибн шармута». В приблизительном переводе фраза означает «твоя мать шлюха», или, по очевидной логике, «ты незаконнорожденная», на Ближнем Востоке это самое страшное оскорбление.
Луиза пыталась искупать Роджера, а тот истошно вопил. Пьер тем временем спорил с Ранди, говоря, что только сумасшедшие американцы выдумали, будто мыться нужно каждый день, сие неестественно (любимое его словечко) и приводит к высыханию замечательных кожных масел.
Ранди орала в ответ: «Не желаю, чтобы мой сын вонял, как его выдающийся папочка, и не дурачь меня своими грязными привычками».
– Какие еще грязные привычки ты имеешь в виду?
– Ах, ты хочешь знать, что я имею в виду? Пожалуйста. Мне прекрасно известно: когда я тебе говорю, что не лягу с тобой в постель, пока ты не примешь душ, ты отправляешься в ванную и просто сидишь там, черт тебя дери, на унитазе, покуривая сигаретку, – бросила она со злостью, спровоцировав настоящий скандал.
Роджер, конечно, понял, о чем идет спор, и наотрез отказался идти в ванную, пока дело не будет решено и вердикт не вынесен. Луиза настаивала на своем, и Роджер, разозлившись, швырнул в нее мокрое полотенце и прокричал: «Ибн шармута!»
Луиза, конечно, расплакалась. Потом сказала, что уходит, и пошла в комнату собирать вещи. Пьер вошел в образ французской кинозвезды и попытался уговорить ее остаться. Но без толку. На этот раз она была тверда, как алмаз. Пьер тут же выместил свой гнев на Роджере, что на самом деле было несправедливо, поскольку Роджер постоянно слышит, как Пьер кричит: «Ибн шармута», – как только они выезжают куда-то на машине. В Бейруте не существует правил дорожного движения, зато есть много брани. И потом, Пьер считает, что это здорово и смешно, если дети ругаются по-арабски. Естественно, день пошел наперекосяк – все кричали или плакали, и на полу образовались лужи; мы снова не поехали ни на экскурсию, ни на пляж. Однако после этого происшествия у нас появилось дело – требовалось отвезти Луизу назад в ее деревню в горах («родовая деревня» Пьера, как он ее называл) и найти еще более наивную девушку с гор вместо Луизы.
На следующее утро мы посвятили несколько обязательных часов крикам, а потом набились в машину и направились вдоль морского берега в горы. Остановились в Библосе, повосторгались замком крестоносцев, вяло поразмышляли про финикийцев, египтян, ассирийцев, греков, римлян, арабов, крестоносцев и турок, поели в ближайшем ресторане даров моря, а потом продолжили путь в обожженные солнцем горы вдоль дороги, которая казалась еще одной археологической находкой и таковой воспринималась нашими задницами.
Каркаби, хваленая «родовая деревня» Пьера – такой маленький городок, что через него можно пройти и не заметить. Электричество сюда провели только в 63-м году, и электрическая мачта – самое высокое сооружение в городе. А еще достопримечательность, которую спешат показать вам местные жители.
Когда мы приехали на центральную площадь, где тощий осел таскал кругами камень, переводя на муку пшеницу, жители с любопытством кинулись к машине, чтобы увидеть нас, и вообще проявляли невыносимую угодливость. По Пьеру было видно, как ему приятно. Это была его машина, и, вероятно, он хотел, чтобы все думали, что мы его четыре жены. Тем более невыносимо, когда вспоминаешь, что здесь как минимум двоюродная родня Пьера, все они неграмотны и разгуливают босыми… Большое дело – произвести на них впечатление!
Пьер, проезжая по площади, сбросил скорость своего нелепого танка до черепашьей, чтобы бедняги, у которых шеи крутились, словно резиновые, хорошенько рассмотрели чудо автомобилестроения. Потом он остановился перед «родовым домом» – белой саманной хибаркой, на крыше которой рос виноград; ни стекол, ни сеток в маленьких квадратных окнах не было, только чугунные решетки, сквозь них свободно пролетали туда-сюда мухи, но туда – неизбежно больше, чем оттуда.
Наш приезд вызвал среди жителей бурю активности. Мать и тетушки Пьера начали готовить табули
[386] и хумус
[387] с уксусом, а отец Пьера, которому под восемьдесят и который весь день пьет арак
[388], пошел настрелять птиц на ужин и чуть не пристрелил себя. А тем временем английский дядюшка Пьера Гэвин – деклассированный кокни, женившийся в 1923 году на тетушке Франсуазе (и с тех пор жил в Каркаби, сожалея о содеянном), – достал кролика, застреленного утром, и принялся свежевать его.
В доме было, кажется, всего четыре комнаты. Стены выбелены, а над всеми кроватями висели распятия (семья Пьера – католики-марониты) и зацелованные картинки с изображением различных святых, возносящихся на небеса по глянцевой журнальной бумаге. Были тут и многочисленные потертые журнальные фотографии английского королевского семейства, потом был Сам Иисус в тоге, Его лицо под нимбом, оставленным жирными губами, различалось с трудом.
Пока готовился ужин, Пьер повел нас показывать «свои владения». Ранди сказала, что останется в доме и будет лежать, задрав кверху ноги, но остальные покорно поплелись по скалам. За нами следовала свита босоногой двоюродной родни, с жаром показывающей на электрическую мачту. Пьер покрикивал на них по-арабски, будучи настроен на что-нибудь более пасторальное. И он нашел то, что ему было нужно, – сразу за скалой, где настоящий живой пастух охранял настоящих живых овец под кишащей червями яблоней. Пьеру только это и нужно было увидеть. Он начал фонтанировать «поэзией», словно он – Калиль Джебран и Эдгар Гест
[389] в одном флаконе. Пастух! Овцы! Яблоня! Это очаровательно. Это пасторально. Гомер, Вергилий и Библия. И мы подошли к пастуху – прыщавому парнишке лет пятнадцати – и увидели, что он слушает японский транзистор, по которому передают Фрэнка Синатру, а следом за ним – музыкальные рекламы на арабском. Тогда пухленькая семнадцатилетняя Хлоя вытащила пачку ментоловых сигарет и предложила пареньку одну, которую он принял, стараясь выглядеть по возможности невозмутимым и умудренным. Потом очаровательный пастух залез в свой очаровательный карман и вытащил оттуда очаровательную газовую зажигалку. Когда он закурил сигарету, стало ясно: он, видимо, всю жизнь снимался в кино.