Мы не соглашаемся с тем, что способны от радости попасть под газонокосилку. Но и не опровергаем.
Весь день на Овчарово лило так, как будто море не только окружает деревню с трех сторон, но и висит, продырявленное, над нею. Под вечер наконец дождь прекратился, и в наглухо застегнутом небе образовалось окно, в которое еще успел вырваться отчаянный, последний луч уходящего солнца. Он с разбегу ударился о край фиолетовой тучи и стек на сады. Верхушки деревьев тут же вспыхнули сусальным золотом, а лопухи у черного афанасьевского забора сделались бронзовыми и торжественными, как памятники великим русским писателям. Под писателями бродили жабы, незаметно для человеческого глаза выхватывая из эфира ужин.
– Важные, как бумажные, – сказал Петр Владимирович. В его голосе прозвучала отеческая гордость, как если б он имел непосредственное отношение не только к созданию жаб, но и к зарождению всего мира, главным украшением которого, безусловно, все-таки были жабы. – Вы только посмотрите.
Как будто в доказательство его слов одна из важных-бумажных перелезла через афанасьевскую ногу и пошла в сад. По лицу жабы растекалось благодушное презрение и к ноге Афанасьева, и к нам, и ко всему миру, украшением которого она являлась.
– Как пахан, – восхитился Петр Владимирович. – Нет, ну вы это видели?
Мы приехали к колдуну как раз по поводу жаб. Дело в том, что, проезжая однажды мимо выкрашенного черной краской забора, были мы вынужден остановиться, чтобы не раздавить жабу. Особь, в свете фар переходившая дорогу и направлявшаяся в афанасьевский сад, была предположительно опознана нами как жаба монгольская. Поймать и разглядеть внимательно мы ее не успели, а жаль: это было б настоящим научным открытием, так как во всех справочниках по земноводным написано, что обитают в наших местах лишь обыкновенные дальневосточные жабы, в то время как ареал монгольских ученые ограничивают Монголией, частью Китая и Забайкалья. И тут вдруг на тебе: монгольская жаба в Южнорусском Овчарове. Практически в субтропиках.
– С полоской? – удивился Афанасьев. – Да они все почти с полоской. Хотя половина – да, без полоски. Вы правы. Половина без полоски, чисто коричневые. А половина с полоской. Заходите.
Во дворе Афанасьева было чисто и очень уютно. Такой дворик легко вообразить, даже если никогда не бывал в деревне, а имеешь представление о ней исключительно по картинкам в «Родной речи». Правда, воображение подсунуло бы вам бабушку. В этом дворике должна была б суетиться добрая старенькая бабушка, а не брутальный колдун с неожиданно тонкими музыкальными пальцами. Афанасьев плохо вписывался в композицию, состоящую из заплетенной виноградом терраски, двух бочек по углам дома – для сбора дождевой воды, – огромного почернелого пня со следами зарубок, штакетника, отделяющего собственно двор от сада (на штакетнике – перевернутые вверх дном банки), неширокой клумбы вдоль всего забора и растущими на клумбе мальвами, ноготками и настурциями. Бабушкины цветы, бабушкин дворик.
– Жаба какая красивая, – сказал Афанасьев, показывая на клумбу.
Мы не увидели жабу. Заметили только, как шелохнулись календулы.
– Вы не из-за жаб, – сказал колдун. – Не из-за жаб вы.
– Да, – кивнули мы, – нет.
– Ну все равно теперь. – Афанасьев сделал рукой жест в сторону терраски. – Проходите. Там сесть можно. На террасе было уже совсем темно. Закатное освещение не проникало сквозь лозу.
– Сейчас электричество включу, – сказал Петр Владимирович и, сунув руку в виноград, щелкнул там невидимым тумблером. И сразу же террасу отрезало от внешнего мира. Граница света и тьмы прошла по заросшей шпалере. Там, с обратной стороны лозы, наступила ночь. Резко, как по команде, застрекотали цикады.
– Я вас слушаю, – сказал Афанасьев.
– Чем питаются русалки? – спросили мы.
– Выжила? – удивился Афанасьев. – Ну вы даете. И добавил, растопырив вдруг руки, как будто собирался нас обнять:
– Вы тогда молодцы, что ли, я не пойму.
На следующее утро, едва рассвело, мы бродили по берегу с ситами в руках и собирали с кромки желтоватую морскую пену. Наверное, издали сита смахивали на бубны, делая нас похожими на шаманов, но мы понятия не имели, чем еще можно собирать пену.
На пене русалка стала быстро крепнуть, а в день, когда к нам приехали журналисты, взяла и выбралась из бокса – почему-то через окно. Хотя и дверь была не заперта.
Разумеется, журналисты приехали фотографировать тюленей, а не русалку. Про русалку мы им ничего не собирались говорить; наоборот, страшно переживали насчет вероятности ее случайного обнаружения. Мы вообще никому не рассказывали о ней, в курсе были только мы сами и Афанасьев, но тот бы точно никому не выдал ни нас, ни нашу пациентку – но вот поди же ты, как бывает: выздоравливающей русалке захотелось прогуляться, как раз когда журналисты уже собирались покинуть тюленятник, но еще не упаковали камеры.
Нам так и не удалось приучить ее к одежде; впрочем, попытки наши были столь ненавязчивыми, что русалка, возможно, просто не понимала их и не принимала оставленный в боксе халат на свой счет. Нам не было никакого дела до ее наготы, мы просто хотели исключить вероятность дискомфорта для самой русалки, но ей, по-видимому, было гораздо удобнее жить голышом. И когда из-за угла нашего дома вышла голая женщина с лапшой ниже пояса и замерла при виде посторонних, фотоаппарат одного газетчика сработал мгновенно и как будто сам по себе – во всяком случае, его хозяин продолжал стоять с распахнутым ртом все то время, пока серийно щелкал затвор его камеры.
– Это кто? – хрипло спросил в конце концов журналист. Русалка к тому моменту уже успела сбежать обратно за угол.
– Где? – уточнили мы.
– Вон там только что была странная баба.
– Мы не видели никого.
И, как ни глупо было продолжать отпираться при наличии только что сделанных в нашем дворе кадров, мы стояли насмерть: «Никаких странных баб у нас нет».
– Пожалуйста, ограничьтесь тюленями, – сказали мы журналистам, желая поскорее проводить их за ворота, – а то, что вам померещилось, удалите с флешек.
Не отнимать же у них фотоаппараты силой. Да и силы были бы явно неравны: журналистов приехало шесть человек, а нас было всего двое, не считая русалки. Но кто бы ее считал.
А напрасно.
Русалка возникла рядом с нами неожиданно, как будто из ниоткуда. Увидев вдруг воду, она издала звук, похожий на клекот, перемахнула через заборчик вольера и прыгнула в бассейн. То, что увидели журналисты, увидели и мы, и увиденное потрясло нас куда больше, чем шмель над русалочьей головой в тот день, когда Афанасьев привел нас на берег Пятого Бала. У очутившейся в воде русалки – только рябь успокоилась на поверхности бассейна – появился хвост. Он был именно таким, каким его рисуют в мультиках о русалках – толстым у основания, чешуйчатым, с раздвоенным оперением на конце, ничего, в сущности, необычного, если бы дело происходило на экране телевизора, а не в живой реальности, в метре от нас и от журналистов, ставших случайными и совсем не желанными свидетелями чертовщины, творящейся в нашем дворе. Безостановочно защелкали фотоаппараты, и кто-то уже включил свою камеру в режим съемки видео. Мы молча смотрели на происходящее, более всего желая отмотать его назад и отменить, но русалка продолжала плескаться, и опешившие было тюлени уже присоединились к ней, и вся троица весело плавала и фыркала в бассейне, и десятидневной давности полет шмеля стал пустой безделицей в сравнении с нынешним светопреставлением.