Ох, мнится мне, что вновь чегой-то там случилося… иль случится вот-вот.
Евстигней же добрался до лествицы, и не главной, которая вниз спускалась, а до служебной, про которую мне Хозяин сказывал, будто бы не всякому дверь на этую лествицу покажется.
Царевичу вот показалась. Не иначе как с уважения к царской крови.
И отворилась.
С лествицы пахнуло погребом, но не сырым, замшелым, а таким, в котором и колбасы копченые висят, и капусточка имеется, и репа зиму лежит, и всякая иная полезная снедь. Оно-то, конечно, запах земляной, да не сказать, чтоб негодный.
Евстигней перед лествицею замер.
Покачал головой.
А пальцы в черные бусины вцепились, будто бы он сам себя удержать желал, да не имел сил. Ногу занес… почти оступился.
Я уж присела ловить, но нет, поставил на ступеньку.
Оглянулся.
И по мне мазнул пустым взглядом.
…пыль.
…на ногах пыль и сами ноги разбиты в кровь. Кровь эта спеклась, срослась черной коркой, которую не так просто расковырять. Да и надо ли? Больно.
Надо.
Иначе загноится. Так целитель сказывал, когда Агна на серп наступила. У Агны ноги некрасивые, сбитые и темные, с ногтями, которые вросли в пальцы, с пальцами этими вывернутыми, с мозолями и натоптышами.
Смотреть было неприятно.
Но уйти он не смел.
…заругали бы.
Кто?
Он не знал. Воспоминание это, случайное, выпавшее из памяти. Только такие и были. Мелочи, от которых оставалось странное послевкусие, будто что-то важное было совсем рядом. А он упустил.
Как рыбину в прошлый раз.
Ему почти повезло.
Забрался в ручей с ногами. Ледяная вода опалила, разъела раны и он едва не закричал от боли, но вовремя спохватился: надо молчать. Что бы ни случилось, надо молчать.
Иначе найдут.
Зарубят.
У Агны ноги были черные, и грязь отходила вместе с кожей. Она скулила, а целитель рассказывал про заражение, которым чревата небрежность.
Агна не послушала.
Содрала повязку с мазью и сунула раненую ногу в коровью лепешку. Верное средство.
Только не помогло.
Зараза проникла в дыру, и та загноилась. Агна же, вот дура, прятала ногу, пока не стало поздно. И его взяли смотреть, как она умирает. Он не хотел, но мама…
…воспоминание о маме вызвало приступ головной боли и он упал в пыль. Почему? Ни имени… ее, своего… только голос… взгляд… холодный, пугающий… и приказ:
– Забудь.
Евстигней отвернулся.
И я отступила.
Дар мой… не проклятый, но непрошеный. Что делать ныне с этой подсмотренной памятью? Ясно, что – молчать. Самое оно разумное.
А еще идти следом, пока дверь не закрылася.
Служебный ход – он не для людей придуман, а потому он как бы есть, но его и нету. Вьется он тропою заговоренной промеж каменных стен. И хитра тропа. Куда надобно, туда и выведет: хоть на кухню, хоть в подвалы, хоть на крышу самую.
Куда Евстигней идет?
Знает ли сам?
Я спешила следом, а то ж станется тропке нас развести. Где потом царевича искать-то? Иду, ужо и не пытаюся ступать бесшумно, да и Евстигней не слышит.
Идет и бормочет чегой-то…
Прислушалась.
– …ко мне нонче друг Ванюша приходил…
И пристукивает пяткою босою да по камню.
– …три кармана друг Ванюша приносил… барыня ты моя… сударыня ты моя…
Остановился.
Засмеялся и, повернувшись, пальцем погрозил.
– Пляши, – сказал сиплым голосом и плечом дернул.
Рубаха-то и сползла.
Не так, чтоб совсем сползла, но виден стал белый рубец на плече.
– Первый карман со деньгами, – тихонько подпела я, и Евстигней улыбнулся, жутенько так, от этой улыбки у меня мигом мурашке по шкуре поползли. – Второй карман с орехами…
– Барыня ты моя, сударыня ты моя… второй карман с орехами, – подхватил Евстигней и отвернулся.
По лестнице он уже не шел – бегмя бежал, через ступеньку перескокваючи.
Я едва поспевала следом.
– Третий карман со изюмом… – Евстигнеев голос, тонкий, не мужской – мальчишечий – бился о стены. – Барыня ты моя…
Лествица закончилася дверью.
А дверь отворилася без скрипу. Пахнуло в лицо сырою землею, а еще холодом. И звериным духом. Евстигней остановился и петь перестал.
Он просто стоял, а я…
Куда привел?
Зачем?
Что-то там, снаружи, ворочалось.
Недоброе.
Нечеловечье… оно еще не очнулося ото сна, но уже почуяло близость Евстигнееву.
Что делать?
Разбудить? Глядишь, и удержится душа в теле… и сердце не станет… не успела додумать, как Евстигней решительно шагнул.
– Со деньгами любить можно! – заорал Евстигней во всю глотку и решительно шагнул во тьму.
И я следом.
Едва поспела.
Хлопнула дверь за спиною и… исчезла.
Вот же ж… я ажно словеса припомнила, которые девке не то что помнить, знать не надобно. Да только сами они на язык легли матерым мужским заклятием супротив всякой напасти. Только не помогло.
Стояли мы…
Где?
Не ведаю.
Темно? Да, но темень не сказать, чтоб вовсе кромешная. Глаза к ней скоренько пообвыклися. Зала? Каменная… камень чую всею сутью, и тепериче взаправду разумею, что Архип Полуэктович сказывал про тело нашее, которое нам все есть глаза.
Чую.
Холод под ногами, пусть и не босая вышла.
Неровность.
И траву обскубанную. Землицу, что легла на камни тонким покрывалом. Мхи зеленые, сухие. Прелый запах прошлогодней листвы. Камни громоздятся один на другой. А меж камней белеют коровьи кости. Пялится на меня пустыми глазницами турий череп.
Рога наставил.
А над головою небо чернеет, звездное, лунное.
И где это мы?
– Барыня ты моя… – Евстигней поднял массивную кость и, покрутив в руках, откинул. – Сударыня ты моя…
Зверем пахло.
Старым. Матерым. И мнилося мне, зверь этот гостям не больно-то обрадуется.
– Евстигней… – тихонько позвала я.
Откудова в Акадэмии зверю взяться-то?
И что делать нам?