…голос вкрадчивый, тихий.
…словно колыбельную поет, убаюкивает.
– Я не…
– Это пока я рядом. – Он коснулся ледяными губами лба. – А стоит мне уйти, и вы вновь все вспомните, как в тот раз… я вовремя появился. Вы пытались заслониться от меня. И у вас даже вышло. Сложно заморочить того, кто знает, что его морочат.
Ксения Микитична вспомнила.
Почти.
Разговор. Возок. И собственную уверенность, что она в своем праве… каком? Книга… конечно, в книге дело… пепел… и кусок пергамента… нет, в самом пергаменте не было ничего древнего, но заклятье… магия крови.
На крови.
Ксения Микитична слышала про такую… и про книги запретные… от матушки, а та – от своей матери, которая… но о том говорить было не принято.
Намеками.
Обмолвками. И сожалением, что род утратил силу… и книги… забрали… словом царским… украли… а вернуть украденное – разве ж это не справедливо?
– Я не знаю, что такое справедливость, – сказал тот, кто забирал последние крохи жизни. – Я забыл.
– Ты вспомнишь, – теперь Ксения Микитична все видела ясно. – Когда-нибудь ты все вспомнишь…
– Возможно. Закройте глаза, тетушка… и не бойтесь. Поверьте, я не лгал, когда говорил, что в смерти нет ничего страшного. Смерть – это покой… роскошь, которую не каждый себе позволит…
Возок качался.
– Старуха…
…нет, не она им нужна… девка… снова девка… что в ней такого, помимо крови Берендеевой? И не стоило б и вправду Игнатушку… не успела отписать… и теперь не успеет, разве что…
– Погоди, – она вцепилась в ледяную руку. – Передай… Игнату передай, что я его люблю… что все ради него делала… ты понимаешь?
– Понимаю, – серьезно ответил он. – Только… нужно ли ему это было?
Глупость какая.
Что он, не живший-то толком, способен понять? Конечно, нужно… любому ребенку нужна забота матери… а Ксения Микитична была заботлива… она знает, что лучше для ее ребенка.
Знала.
– Все будет хорошо, тетушка, – прошелестел голос, и Ксения Микитична окончательно провалилась в сон. И сон был сладостен.
В нем был дом.
Терем каменный о красной крыше. Окна из цветных стеклышек. Крылечко горбатое. Цветы у крыльца… муж, который Ксению любил… так любил, что жизни без нее помыслить не способный был.
И сын.
Сыновья.
А еще дочка, девочка с глазами синими, как у него, с косою светлою. Она смеялась так звонко и радостно… а потом была и свадьба Игнатушкина, и невеста его, скромная да тихая.
Внуки.
Хороший сон.
Радужный. С запахом яблонего цвета…
…тот, кто не помнил своего имени – кольнула запоздалая мысль, что стоило спросить, вдруг бы сказала боярыня, раз уж удалось ей матушку узнать, то и его, глядишь, припомнила б? – вытащил из возка отяжелевшее тело. Впрочем, тяжести он не ощущал.
Как и сожаления.
Он отнес боярыню в дом, и никто из людей не повернул головы в его сторону. Лишь захрипели лошади… и собаки завыли всполошенно.
Он поднялся в горницу.
И уложил Ксению Микитичну на пол.
Вытянул ленту из волос.
Отступил.
Огляделся.
Подвинул поближе сундук с кованым краем.
…матушка просила сделать так, чтоб эта смерть гляделась естественною. Что ж… приподняв Ксению Микитичну, он перетянул ее к сундуку и легонько приложил головою о край. Хрустнула тонкая косточка.
Захрипела боярыня.
Но глаз не открыла.
Что ж, проживет она еще час или два, если повезет – день… но в сознание не вернется. А чары… смерть стоит у порога, и кто дознается, когда она к порогу подошла.
Упала лента атласная.
И зеркальце разбилось со звоном… выплеснулась на пол водица…
Он огляделся.
Выходило ладно. Потер переносицу… устал. Надо же… а еще в Акадэмию возвращаться… он говорил матушке, что там тяжело, однако разве ж слушает она?
Прежде чем покинуть дом боярыни, он задержался. Ненадолго. Лишь затем, чтобы просыпать у порога серый пепел… и листок засунуть за гобелен. Тайник не самый лучший, да ему хороший не надобно. Чего было стеречься боярыне в своих покоях?
Теперь, коль искать станут, то и найдут… а обнаруживши, замнут.
Матушка должна быть довольна.
…а все ж таки жаль, что имени он так и не спросил. Вдруг бы назвала…
Глава 24. Вновь о голове гудящей
Голова гудела.
До чего знакомо… этак я и взаправду решу, что не голова у меня – колокол храмовый. И кажному, кто жрецом себя мнит, в него бить позволено.
Ох ты…
Грехи мои тяжкие.
Но коль гудит, то, значится, еще на месте.
– С возвращением, Зославушка…
Куда?
– Ты-то глаза свои бесстыжие открой… погляди, до чего довела человека… облысел весь, – Архип Полуэктович по голове рученькою провел.
– Вы и так… лысым… были…
– Был, – признался он. – Но по собственному почину. А если б не был, точно облысел бы. Или поседел.
– Я живая?
– Живая, Зосенька. Живая… и поверь, вскорости ты об этом крепко пожалеешь. Плохо я тебя учил… ох, плохо…
Живая.
Ох, уже жалею, что живая, небось мертвым этак не болить. Рученьки мои, чую, на месте. Крутит так, что выть впору. И ноженьки от них не отстають.
Целые ли?
Аль тварюка-таки добралася… пообглодала… от мысли этакой жуткой я ажно взопрела. А ну как и вправду пообглодала? Тогда б лучше мне вовсе помереть. Кому нужна девка без рук, без ног? Аль с руками и ногами, но когда они не шевелятся, не ходют, не робют? И жаль себя, молодую, сгинувшую ни за что, стало прям-таки до слез.
– Раскаиваешься? – осведомился Архип Полуэктович, подушечку подо мной поправляя.
Я ж не на него глядела.
На руки свои.
Лежать поверх одеяла расшитого.
Не в повязках. Не в ранах. Целы-целехоньки. Белые токмо, да ногти синевою отливають. Но я б на них вечность любовалася. И что с того, что пальцы в мозолях? Что ни колец на них, ни перстней? Зато целые! Все счастье!
– Раскаиваешься. – Архип Полуэктович стульчик подвинул. – Да целая ты, целая… успели. Между прочим, некроменты на тебя, Зославушка, дюже обижаются. Почто их тварь порушила?
– Я?
Обижаются, значит?!