– Что?
– Остаться в живых.
Матушка редко улыбалась. Но когда все же улыбалась, то молодела разом, и тогда Егор понимал, что на деле-то годочков ей немного, что навряд ли старше она Любляны, дочки дядьки Варуха, которому, собственно, поместье и принадлежало.
Или, точнее говоря, дадено было во владение.
Помимо Любляны, пустой и голосистой, заневестившейся, а потому особо злой к дальней сродственнице – сама дура, мало что забрюхатела безмужняя, так еще и тятькиной воле поперек встала – в поместье обреталась тетка Марча, толстая и сонная, не то чтобы злая, но и не добрая. Имелся и сынок их, Долгождан, поздний и балованный. Вот уж за кем няньки с мамками толпою ходили.
Был Ждан нетороплив.
Леноват.
И вечно голоден. Он только и делал, что жевал, то пряничек, то петушка на палочке, то просто курячью ножку, которую обсасывал долго, деловито. Егора Ждан не замечал. А вот Любляна, стоило завидеть, кривилась и бормотала что-то, навряд ли доброе.
– Не обращай на нее внимание. Пустая. – Матушка, чье место было в самом дальнем конце стола, глядела на родственничков с насмешкою, от которой Любляна наливалась краснотою, Марча просыпалась, а дядька лишь вздыхал тягостно.
Помнил, что поместье как и дадено, так и отнято быть может…
…та жизнь была далекою.
Забытою уже. И порой вовсе казалась Егору придумкой, но тогда он закрывал глаза, закусывал губу и живо вспоминал мамино лицо.
Взгляд ее ясный.
Легкое прикосновение к волосам.
Голос…
– …уходи, – она говорила это шепотом, словно опасаясь, что Полушка, приставленная к ней в услужение, подслушает. Та давно спала на своей рогожке, укрывшись старым тулупом, из-под которого выглядывала заскорузлая ступня. Полушка во сне бормотала и скреблась, будто ее до сих пор блохи ели. – Уходи, дорогой, ты сумеешь. На Дальчино не иди, там в первую очередь искать станут. Возьми на север, там места глухие, но люди живут. Будут спрашивать, говори, что сирота… родичи из вольноотпущенников, померли зимой…
…уходить Егор не хотел.
Не понимал, зачем?
В поместье, может, его и не больно-то жалуют, но сидит он за барским столом, а не с холопами. Да и одет хорошо, и учится, и поедет, как дядька обещал, в столицу, к деду, а там, глядишь, и матушку вызовут. Он расскажет деду, до чего она хорошая, и тот простит…
Разве можно ее не простить?
– Прекрати. – Синие глаза матушки полыхнули гневно. – Я в его прощении не нуждаюсь. И ты не нуждаешься. Мы не делали ничего, за что должны испытывать вину. Слушай. И пообещай, что сделаешь все в точности.
Он пообещал.
И обещание сдержал бы…
– …найдешь подводу. Если надо – заплатишь. Золото никому не показывай, спрячь. Медью плати. Там доберешься до столицы. Имя другое возьми… про меня забудь. Про род наш. Если жить хочешь…
Полушка во сне заскулила, забормотала.
Вот же… самую дрянную девку мамке отдали, небось такой только на скотном дворе место, а не в боярыниных покоях.
– Найди Акадэмию… дар у тебя есть, и сильный, поэтому примут, а станут отказывать, требуй, чтоб к Михаилу Илларионовичу свели… скажи, письмецо у тебя к нему от старого друга, – матушка протянула сложенный вчетверо лист. – Не пытайся открыть, не сумеешь. Я тоже кой-чему учена.
И усмехнулась так, с печалью.
– Он тебе поможет. Подскажет, как устроиться. Будет к себе звать, то соглашайся. Спрашивать станет, ему сказывай все, как оно есть… но только ему, понял? Если вдруг случится на твоем пути человек какой, любопытный зело…
Листок был плотным.
И восковой печатью запечатанным. С простою Егор бы легко сладил – подогрел бы над свечой, а после поддел бы ножичком острым, чтоб не повредить, но эта, чуял, заговоренная, матушкиной силой напоенная.
– …будет допытываться, кто твоя матушка, кто батюшка… с каких краев сам… я написала, что отвечать надобно. Выучи назубок. Чуть не забыла, у реки свою одежду брось, будто купаться пошел… а эту надень.
И еще один листок протянула, без печати.
– Слышишь меня?
– Я никуда не пойду… – Егор заупрямился. От придумала тоже! Если в столицу надобно, так… велела б дядьке подводу заложить, аль коня дать. Небось с одного коня дядька не обеднел бы. И снеди б справила, одежи какой приличной, а то в меху, который сунула, холопьи обноски лежат.
И Егору их надевать?
– Пойдешь. – Матушка редко гневалась, а еще реже дозволяла кому-то сей гнев увидеть. Но ныне холодные пальцы стиснули ухо. – Неслух…
– Я не…
– Тише, – она ухо отпустила. – Сегодня приезжал человек из столицы. Видывала я его… не спрашивай где, тебе это знать не стоит…
А и вправду был гость.
Явился поздно, впотьмах, в ворота стучал, и отворили ему, и Глушка-хромой, поздних гостей не жаловавший, нынешнего узрел и самолично к дядьке побег. Будили.
И дядька гостя встречал.
Повел в кабинету, значится, и туда после сонные девки таскали что подносы со снедью, что самовару с чашками…
– Он не с добром пришел. По душу твою…
Матушкин шепот был глух и страшен. И Егор этому липкому страху поддался.
Переодевался он в матушкиных покоях, будто бы во сне. Теперь-то понимает, не сон это – заклятье наведенное, матушкою созданное… не подчинила она волю, лишь придавила, чтоб не спорил.
Не тратил драгоценное время.
Лез через окно.
И уже во дворе, махнув рукой древнему Полкану, который был псом разумным и не подумал на хозяина брехать, перебрался через забор и до реки дошел. Уже там опомнился…
Река-реченька.
Широка и ленива.
Поверху ряскою укрыта, что шалью кружевною. В прорехах – темные листы кувшинок колыхаются, и сами они выплыли, раскрыли крупные белые цветы.
Медлительна река.
Обманчива.
Вода паром исходит, за день нагрелась, а нырнешь – и зубы сведет от холода. Там, на песчаном дне, открываются ключи подземные, ледяные, питают реку. Оттого и чиста водица, и живет в ней рыба всякая…
…и не только рыба.
Егор умылся.
И спало наваждение. А как спало, так он едва со всех ног не бросился в дядькино поместье, но… что удержало? Слово, матушке данное?
Обида?
Никогда-то она прежде с ним не поступала так. А тут… обида горькою была… не смыть, не запить водицей… и горбушка хлеба, вчерашнего, уже начавшего черстветь, тоже не утешила. Егор пожевал и выплюнул. Этакую пакость он есть не станет.
Охота матушке, чтоб он ушел?